Хспдибожимой, это ведь даже не лень, а какая-то тотальная нехватка времени. Сколько ни силюсь, не могу понять, как я раньше умудрялся писать, рисовать, делать что-то для себя. Мне кажется, все время уверенно спускается в унитаз рутинных дел. %)
Вот так какие-то события в нашей жизни способны выбить тебя из колеи, кажется, до конца жизни. Бывает, случается. Но тем не менее: люди жизнь говно, но мы с лопатой. Всем добра, конечно же.
хспдибожимой, оказывается, на ФБ можно отменять лайки. Сначала подумал, сайт глючит, а теперь не могу избавиться от образа истерички, лихорадочно отменяющей когда-то поставленные "Нравится". х)
Пока меня размазывает от гипотериоза и анемии, не пишу, но усиленно поглощаю. х)
Решил пересмотреть в свое время достаточно популярную и «весомую» вещь. Девять лет спустя ее уже вряд ли кто вспомнит, в конце концов, это не такая классика как «Могила светлячков/Hotaru no haka» или «Босоногий Гэн/Hadashi no Gen», «Идеальная синева/Perfect Blue» или «Актриса тысячелетия/Millennium Actress». Наиболее известная работа Осии Мамору «Прзрак в доспехах/Ghost in the Shell» — действительно известна даже тем, кто уверен, что аниме — это китайские порномультики. х)
Но сейчас мы все-таки о «The Sky Crawlers». Русские переводы названия меня смущают, но ничего лучше я предложить не могу.
Я только лишь напишу немного своих впечатлений об этой работе, снятой по одноименной серии романов Мори Хироси. Первое, что поражает, когда еще не вник в сюжет и все его депрессивные перипетии, — красота съемок. Небо, самолеты, воздушные бои. В этом отношении «The Sky Crawlers» ничуть не уступают, а может, даже обходят известного своими пейзажами Макото Синкая. А потом ты вникаешь в суть происходящего — и вся эта красота уходит в фон, лишь дополняя, подчеркивая и служа контрастом безнадежному настроению аниме. Работа эта в первую очередь о людях — как и положено любой хорошей вещи, будь то книга, кино или аниме — и только потом уже о событиях. Хотя отделить истории этих людей — не людей даже, по большому счету (но никаких спойлеров) — от сюжета, конечно же, невозможно. И от антуража. Что-то в духе Второй мировой, но совсем иное, свое, придуманное, на что, конечно же, не могла не повлиять история.
Под катом AMV (Anime Music Video), сделанное для какого-то из фестивалей в 2009 году. Музыка Mistabishi — From Memory (Matrix Remix), кадры из The Sky Crawlers.
Те, кто в своей жизни пытался рисовать с натуры, отлично знают, что один из сложнейших вызовов -- после человека -- это прозрачное стекло. Всякие керамические тарелки, фарфоровые чашки, металлические бидоны -- сущая ерунда в сравнении с банальным простеньким прозрачным графинчиком. Но эти натюрморты -- просто божественны. ) не говоря уже о складках ткани х)
фэндом: ориджинал тип: джен тэги: научная фантастика, от первого лица, философия, дружба рейтинг: G размер: мини статус: завершен
Когда мы были детьми, мы хотели достать до звезд руками. Ты ведь помнишь, да? Бесконечное чернильное небо с рассыпанными по нему искрами. Мы лежали на крыше домика моего дяди, еще теплой после жаркого летнего дня, и смотрели на недосягаемые сокровища космоса. Там, в прозрачной дали, разрезали пространства, которые сложно себе представить, оснащенные ВАРП-двигателями корабли косморазведки. Уже тогда мы знали, кем станем, когда придет время.
читать дальшеКогда мы были детьми, мы хотели, чтобы весь мир был нашим. И он был. Ветви старого дуба стали нашим домом. Мой дядя помог нам поднять на него доски и сколотить высоко над землей этакий скворечник, куда мы перетащили старый матрас с одеялом. Я до сих пор помню, как под весом тела качалась веревочная лестница, по которой мы взбирались в наш «дом». В нем мы спали теплыми летними ночами, в дожди пили чай с корицей, который заваривала тетя Римма, в сухие ясные дни можно было залезть на самую макушку дуба и обозревать клочок земли, что ревностно оберегали власти от натиска цивилизации. Помнишь, Славка? С севера на запад тянулся город, который вырисовывался на фоне рыже-алого заката четкими линиями небоскребов, а в знойные полдни дрожал миражом в разогретом воздухе. На юге поднимались массивные корпуса атомной станции и до слез в глазах блестели на солнце воды водохранилища. А на востоке был космодром, с которого стартовали к неизведанным планетам корабли той самой косморазведки.
Когда мы были подростками, мы хотели умереть ради человечества. Мы были героями и не боялись смерти, какой бы она ни была. Мы видели в своих фантазиях неизвестные миры, полные явных и тайных опасностей, иных, ни на что не похожих растений и животных, может быть, даже новые цивилизации. Мы грезили приключениями и славой, которая несомненно к нам придет — как она пришла к капитанам Кирину и Метеору. Грезили, проходя мимо памятника им на территории кампуса аэрокосмической академии; грезили, засыпая на лекциях; грезили, исходя семью потами на тренажерах-экзоброне. И на каникулах, уезжая к синему-синему морю в белых барашках пены, покрываясь бронзовым загаром и стряхивая с влажной кожи налипший песок, мы тоже грезили подвигами ради человечества, которому стало тесно на маленькой и уставшей Земле.
Когда мы надели черную форму космической разведки с двумя серебряными звездами на шевроне, мы хотели зажать весь мир в кулак. Мы стали лучшими, элитой из элит, теми, кто идет впереди, позволяя другим жить. Мы стали теми, кто прокладывает путь ценой собственного пота, собственных нервов, крови — жизни, в конце концов. Самоотверженные безумцы — на нас смотрели с уважением и грустью, нам отдавали честь, когда «Белый сокол», ревя двигателями, взлетал с космодрома. Дети рисовали нас на своих рисунках.
Когда мы ступали на поверхность каждого нового мира, мы хотели вернуться домой. Романтика космических приключений прошла после первой разведки, в которой чуждая нам планета убила трех наших однокурсников. Тихо, без единого лишнего звука, словно стерла со своей поверхности, оставив в воспоминаниях лишь их размытые силуэты и фонтаны крови. В прозрачной, звенящей тишине. Тогда же умер наш героизм. Мы поняли, что мы люди — простые люди, которые мечтали о большем, чем все остальные. Мы почти смогли достать до звезд руками, Славка, но за то мы заплатили сединой на висках в двадцать пять лет.
Когда под твоими ногами расступилась земля и тебя в прямом смысле слова сожрал Полифем, я хотел умереть вместе с тобой. И не рассказывать Жанне о том, как мне не хватило буквально нескольких сантиметров — или мгновения, — чтобы схватить тебя за руку. Не видеть глаз женщины, которая в свои двадцать семь скрывала проседь под краской для волос. Не видеть, как подрагивают ее пальцы на светлой макушке твоего сына. Она, несомненно, знала, что рано или поздно это случится: я приду к вам в дом — или, может, простая похоронка в конверте с логотипом Министерства Космического Развития — и расскажу о смерти ее мужа. Знала, но отчаянно надеялась, что это случится позже, когда-нибудь, но обязательно не «сейчас». Я толком так и не смог перед ней извиниться — словно кто-то мне сдавливал горло. Но она поняла — она у тебя умная и сильная. Сильнее нас с тобою вместе взятых.
Ладно. Я пойду. А ты давай, будь здоров. Оставлю эти хризантемы здесь, тебе. У этого скромного надгробного камня над пустой могилой. Ты остался там, на Полифеме, странной планете, которая сама по себе живой организм. Тут — только место, галочка для совести, плита с именем, фамилией и датами. Чтобы можно было прийти, оставить цветы и поговорить с тобой, каким ты остался в нашей памяти. Жанна сказала, в следующем году она привезет к тебе Валерку. Ему будет пять. Он славный мальчишка, на тебя похож. Жанка надеется, он не пойдет в косморазведку, когда вырастет. По крайней мере, я сделаю все, чтобы у него даже такого желания не возникло. Все, бывай. Поеду менять фильтр в искусственных легких да на калибровку протеза — что-то начал он у меня барахлить.
Захотелось немного написать о соционике и иже с ней. Не то чтобы я был ярым ее фанатом или горел желанием нести оную в массы -- господипомилуй. Однако меня с ней в свое время познакомили исподволь, за что я благодарен. Я нашел в ней полезные знания и описанные закономерности, которые позволяют понимать, почему люди ведут себя так, как ведут. Но даже будучи просветителем только лишь в тех случаях, когда это надо принимающей стороне, я был бы не против, чтобы некоторые базовые понятия соционики и психейоги принудительно доносили до иных людей. Если бы удалось донести -- я намеренно употребляю предложение условия, -- возможно, стало бы поменьше реакций неприятия.
Но даже имя это знание-понимание в запасе, я не перестаю ловить регулярные ШТА от реакции заботливых и инфантилов с высокой эмоцией. Даже если человек уже вырос, уже даже не то что вырос -- стареть начинает, а эмоция и инфантилизм все равно вылезут через щель. х) инфантильно-заботливая реакция на виктимско-агрессорские отношения просто ставит в тупик и заставляет ржать. Это такой искренний ужас «ну как так можно?! Это же ужасно! Так нельзя! Фу! Фу!» -- и спасибо, что не «Ату!» х) Мысли, что кому-то так может быть в кайф, даже не допускается х)
Понимание этого базового различия в потребности определенного качества отношений лично мне здорово помогает намного адекватней относиться к тому, что я вижу вокруг, -- отпал рефлекс подводить всех под одну гребенку. Если я вижу, что человеку нравится читать/смотреть/фантзировать о сладкой большой и вечной любви, о безоговрочном торжестве добра над злом, о страдашках невинного голубочка по вине злого нигадяя или о том, как милое создание катается как сыр в масле в любви и заботе другого мужественно-милого создания, -- все ясно, инфантил -- и нет никакого желания доказывать, что все эти розовые сопли лично для меня тот еще детский лепет. Просто потому что инфантил именно так видит мир, именно в этом испытывает потребность. Чтобы всегда правда была на стороне добреньких, а его розовую попку заботливый регулярно смазывал увлажняющим маслом и целовал по три раза в каждое полушарие.
Оттого жалею, что людям не всегда хватает знаниевой базы, чтобы осознавать, что напротив них сидит виктим, у которого совсем иные потребности и свое, куда как более жесткое, видение мира и свои, куда более агрессивные, ожидания. Но кроме знаний есть, конечно, еще и воспитание. А если нет ни знаний, ни воспитания, ни собственного ума, то, само собой, вывод "все мы по-разному видим этот мир" остается где-то за гранью добра и зла. х))
Так что я очень рад, что однажды на моем пути оказался чудесный воспитанный агрессор. х)
осторожно, под катом страшно. Я не знаю, это фотосет для чего-то модного и нестандартного, амбициозного и экстравагантного? Или это новые стандарты красоты? Что-то мне аж не по себе от этого образа %)
Оксюморон по-питерски: зима в Петербурге. Она такая уже несколько дней стоит-- что само по себе редкость, -- но сегодня был просто сказочный снег хлопьями, который на фото традиционно нормально не видно.
Меня улыбает наблюдать, как люди меняют свое мнение под влиянием других мнений. Забавный конформизм. Наблюдал сегодня такую картину: человеку сначала не понравилось/не понял, но ему сказали, что это хорошо, и он сказал, что теперь взглянул иначе и ему нравится. х) В таких случаях лучше вообще молчать, пожалуй.
Меня печалит, что люди изначально либо не способны проанализировать и сделать верный вывод, либо потом не в состоянии остаться при своем мнении. Возможно, это влияние нашей системы образования, в которой еще витают отголоски советских рельсов: это хорошо -- а это плохо. Только так. Думаешь иначе -- добро пожаловать на Соловки. При всем этом я не критикую советскую систему образования -- без шуток, она была лучшей в мире, она была каким-то чудом идеально сбалансированной. Но сейчас не о ней, а о шорах, которые до сих пор автоматически надевают на людей. И вроде бы смотришь на человека, и думаешь, ну вы же старше меня и время свободомыслия настало чуть ли не три декады назад -- неужели вы за столько лет не научились думать самостоятельно? Грустно, когда до сих люди живут в черно-белых рамках «плохо-хорошо», «можно-нельзя», по которым и меряют окружающий мир, не допуская мысли, что мир-то, в общем-то, цветной. Одного только серого 50 оттенков целая палитра х)
Вообще -- все нормальные люди решили сесть и написать -- сели и написали. А что делаю я? Я начинаю думать, а что если то, что я напишу, прочтут люди, которые в теме мифологии (в данном случае я говорю о продолжении "Шаманства" и еще одной задумке, которая пока только в голове)? Поэтому совершенно срочно надо читать все то, к чему я могу свернуть в процессе написания.
И попутно надо, конечно, начать гуглить монголов, потому как снова наткнулся на арты Фобс. Осталось взболтать, но постараться не смешивать, иначе получится какой-то Болливуд.
Нет, вообще это дробление на детали и внимание к каждой из них -- это мое, шийское. И я даже не знаю, хорошо это или плохо. Расставляю по полочкам обрывочные знания, заполняю пробелы -- но все это крайне энергозатратно и требует времени.
фандом: ориджиналы категория: слэш жанры: романтика, юмор, психология, повседневность рейтинг: PG-13 размер: макси статус: в процессе бета:Elke Maiou
Мартин удивленно моргнул, когда вместо очаровательной Виктории дверь ему открыл растрепанный небритый Виктор. Лифт, только что за его спиной с шумом задвинувший двери, отозвался на чей-то вызов, загудел и поехал вниз. К глазку квартиры напротив прилипла бабка Джей и наблюдала, как Антихрист впускает к себе гостя.
читать дальше— Ты что, забыл? — недоуменно и возмущенно одновременно спросил Маккензи, входя в квартиру.
— Можно и так сказать.
— Нет, в смысле, мы никуда не едем?
— Едем. Дай мне час, и я буду готов. Платья за час не раскупят.
Уже привычно Мартин прошел в гостиную. Он был тут всего два раза, но успел изучить комнату в деталях. И сейчас первым делом обратил внимание на рабочий стол, на котором, обычно прибранном, творился непривычный и оттого весьма заметный беспорядок. В комнате пахло сигаретным дымом и кофе.
— Так ты рисовал? — мужчина опустился в кресло.
— Работал. В среду получил заказ, но сроки феерично коротки, — Виктор почесал макушку, отчего карандаш вывалился из всклоченной прически, и волосы рассыпались по плечам. — Но я почти закончил.
— Ты со среды не отрываясь рисовал, что ли? — Мартин, пристально рассматривая трансвестита, коснулся ладонью своего подбородка.
Виктор моргнул раз, другой и наконец сообразил.
— А, это, — ухоженными ногтями он поскреб заросшую трехдневной щетиной щеку. — Да. Вообще не выходил из дома.
— Зачем тебе работать, я же плачу тебе? — Маккензи немного раздражало, что в планы вмешиваются какие-то сторонние события, никакого к его задумке отношения не имеющие.
— Это, на секундочку, не значит, что я могу забить на работу. Уговор у нас в том, что я тебе помогаю, а не трачу на тебя все свободное время — или меня вдруг память подводит? — он красноречиво смотрел на сидящего Мартина сверху вниз. — Ладно, выдохни. Кофе хочешь?
— Хочу! — Вообще, если бы Виктор не предложил, он бы и сам потребовал.
— Сейчас, — и трансвестит, подтягивая сползающие шорты, поплелся на кухню.
А Маккензи остался в гостиной, молча созерцая рабочий стол. Пожалуй, это было самое интересное место в доме Виктора. Он никогда в жизни не видел такого количества карандашей и красок, расставленных по стаканам и разложенных по коробкам. Бумага, пачками лежащая на полках, папки с набросками и этюдники. Все это было Мартину чуждо и как бы намекало на то, что территория эта — не его и он тут лишь гость. Он встал и подошел поближе, чтобы иметь возможность рассмотреть.
По центру стола лежал лист формата а-три с законченной сценой, которую тушью и пером обвела умелая рука. Все рисунки Виктора были тщательно спрятаны в папки, ни одного из них не висело на стенах, так что мастерство того он видел впервые. И, как форменный дилетант, не мог сделать никаких толковых выводов, кроме как: нравится. С листа на него, очень живо замахнувшись ножом, смотрел черно-белый мужик с гримасой агрессии на лице. Детали одежды, мимика и траектория движения были прорисованы с особенной тщательностью. Простая тушь и перо в иных руках становились инструментом куда более тонким и искусным, нежели коробка дорогущих красок. Мартин невольно вспомнил альбомы матери, виденные им еще в детстве и теперь лежащие где-то на полках в кладовой, — и вдруг понял, как плоско и безыскусно писала та свои пасторали и портреты.
— А что именно ты рисуешь? — погромче, чтобы его услышали на кухне, спросил Маккензи.
— Комикс, — донеслось в ответ. — У студии один из художников заболел. «Джи-Эйч-Эм Комикс» — слышал о таких? — Мартин не слышал. — И они экстренно искали ему подмену на несколько недель.
— И что, это так круто? — он потянулся к стопке рисунков, аккуратно лежащей в стороне. Такие же черно-белые, тщательно прорисованные пером и тушью наборы кадров.
— Что именно?
— Ну, работать на этот комикс.
— В общем-то, да. Они не такие мощные, как тот же «Марвел» или «Ди-Си», но через несколько лет, я думаю, будут не менее известны. В любом случае, это стабильность, регулярная зарплата.
— Но ты же вроде работаешь на постоянную?
— Кем? — вопрос был задан прямо в чуть сгорбленную спину согнувшегося над столом Мартина. — Кассиром в магазине? Работа мечты, — саркастично прокомментировал он, глядя в глаза обернувшемуся гостю.
В правой руке его была большая кружка с исходящим паром кофе. Мартин потянулся за ней.
— Не дам. — Виктор отступил на шаг. — Тебя не учили, что копаться в чужих вещах — неприлично? — едко спросил он, недовольно поджимая губы.
— Да брось ты — это ж только рисунки.
— Это мои рисунки. Это мои вещи. Я понимаю, красота Виктории затмила сознание, но алло, приём! Так что уж будь добр: ты тут не дома у своей подружки.
Эти слова подрезали Маккензи под коленки, и он вдруг ощутил укол вины. Ибо ведь и в самом деле: кто ему Виктор? Просто человек, согласившийся помочь — за деньги, напомнил он сам себе. Как бы здорово и легко ему ни было рядом с ним, их отношения сугубо деловые. Они даже не приятели, если на то пошло. Так, случайно сведенные судьбою люди.
— Да, извини, — стушевался Маккензи, убрав руки от рабочего стола Виктора и получив в них чашку кофе. Отошел и уселся обратно в кресло. — А вообще, ты паршиво выглядишь. Будто не спал всю ночь.
— А я и не спал. Днем немного, но ты меня разбудил.
— А… изви…
— Да нормально, договаривались ведь. Сейчас, приведу себя в порядок и поедем.
— М, хорошо, я жду.
Виктор снова ушел из гостиной, оставив Мартина наедине с кофе. Было тихо. Только с кухни доносился знакомый гул холодильника, едва слышно шумел кондиционер, спасающий выходящую окнами на юг комнату от почти летней жары, и вот раздался звук побежавшей в ванной воды. Стало любопытно, какой-такой магией Виктор приводит себя в порядок, что из вот этого небритого патлатого пацана превращается в изящную милую девушку. Но вскакивать с кресла и ломиться в ванную, чтобы получить ответ на вопрос, было, мягко говоря, неприлично, так что Маккензи отпил кофе, прикрыл глаза и откинул голову на спинку кресла. Ему было тихо и спокойно, как только может быть.
— Слушай, — Мартин вздрогнул и открыл глаза. Перед ним стоял Виктор, размазывая по щекам пену для бритья, — а куда именно мы поедем?
Что-то щелкнуло в голове у мужчины, и он вдруг ясно себе представил, как Виктория наклоняется над умывальником поближе к зеркалу и начинает бриться. Видение вызвало ступор, заставив замереть, таращась на парня.
— Ау? — измазанные в пене пальцы щелкнули перед его носом, забрызгивая белой субстанцией, пахнущей стандартной свежестью.
— А-а... Да. Ну, думаю, пройдемся по бутикам на Ричардс-авеню или на Парк-лейн. — Мартин стер пену.
Виктор присвистнул.
— У моей девушки должно быть лучшее платье. В конце концов, завтра они тебя увидят в первый раз, а первое впечатление дважды произвести невозможно, как говаривает мой отец.
— Да уж. Ради одного только похода по магазинам придется расстараться, чтобы не выглядеть лохушкой в этом вашем фешенебельном лоске.
Завтра наступал день Икс. Тот самый, когда состоится явление Христа народу или, если точнее, Виктория предстанет на суд компании Мартина Маккензи. В общем-то, было почти очевидно, что подставу никто не заметит и не распознает, но нервно все равно почему-то было. Обоим. Мартину, потому что придется изображать симпатию к девушке, которая на самом деле мужик — и после неслабой щетины, которую он увидел сегодня, образ девушки, это прекрасное наваждение в его сознании, заметно помутнел. Виктору — потому что он отлично понимал, среди каких акул окажется, и это не говоря уже о Сесиль Морган, несостоявшейся невесте — вряд ли стоит ждать от нее теплого приема.
Но это будет завтра. А пока надо бы наконец побриться и поехать уже за нарядом, в котором он должен будет «сразить всех наповал».
— Слушай, — вдруг спросил в спину Мартин, — а у тебя, когда ты бреешься, разве на щеках потом синюшность от волос не остается?
— Остается, — вздохнул Виктор, глядя Маккензи в глаза и видя в них немой вопрос. — Тональный крем, пудра, хайлайтер. В общем-то, в арсенале у женщин есть много чего полезного. А ты думал, откуда все эти шутки про «в макияже и без»?
— Да уж. — Мартин предпочел уткнуться носом в кофе, снова переживая момент открытия. Так смотришь: девушка. А на деле… Но мысли свои он в этот раз оставил при себе, вместо этого спросив о другом: — Ну вроде ж есть какие-то радикальные методы борьбы с волосами — чтобы р-р-р-раз и навсегда! Или ты навсегда не хочешь?
— Ну… Навсегда — вроде нету таких. Даже лазерная эпиляция, кажется, гарантию только лет на шесть дает.
— Ну так и чего ты постоянно бреешься?
Виктор задумчиво почесал щетину под пенкой для бритья.
— Дорого это. Есть множество куда более насущных проблем. Я наловчился обходиться бритвой и тональным кремом.
Он развернулся, чтобы уйти в ванную.
— Не брейся, — Маккензи уже вскочил на ноги и искал, куда бы ткнуть опустевшую чашку. — Поехали, сделаем тебе эпиляцию.
— Ты дурак?
— Почему это?
— Не знаю.
На самом деле было непривычно и неловко — тратить чужие деньги. Хотя Виктор и понимал прекрасно, что ценовые масштабы, какими мыслит Мартин, в разы превосходят его собственные представления о жизни, все равно было как-то не по себе. Он никогда не был иждивенцем, живя по средствам, пусть и весьма скромно, прекрасно научился ограничивать себя во многом и обходиться малым. Но он никогда ни от кого не зависел. И пусть он хоть сто раз повторит себе, что все это надо не ему, а Маккензи, что это тот платит и заказывает музыку, а он может вдоволь на этом нажиться, не считая ежемесячной платы за роль его зазнобы, — он себе это только говорил, и когда доходило до дела, каждый раз становилось как-то не так.
— Так, все, иди смывай пену и приводи себя в порядок. За платьем поедем завтра утром — до клуба успеем хоть десять магазинов обойти, — совершенно уверенно говорил Мартин, явно отвечая за свои слова. От этого, конечно, становилось приятно. — Ты только взбодрись, как-то, а то выглядишь, как вчерашний покойник.
— Спасибо. Ты знаешь, что сказать женщине, — хлопнул Виктор ресничками.
И, на диво, у Маккензи от этого по спине не метнулись панические мурашки. Привык, что ли?
Выходя из салона красоты, Виктор улыбался. И, садясь в машину, тоже. Кожа на его щеках — и не только щеках — была красноватой и раздраженной после процедуры, но косметолог обещала, что за ночь это пройдет. И, по большому счету, парень будет свободен от мучительной потребности орудовать станком и воском на долгие несколько лет после еще нескольких посещений салона. Но что-то подсказывало Маккензи, что улыбается тот по какой-то иной, своей причине — выражение лица у Виктора было не столько мечтательное, сколько глумливое.
— Что смешного? — поинтересовался он, трогая машину с места.
— Кожа гладкая, как попка у младенца, — отозвался трансвестит, вторя рекламе.
— На лице? — глядя в зеркало заднего вида, уточнил Мартин.
— Я теперь весь — одна сплошная попка младенца, — позубоскалил Виктор. — Ты себя когда-то ощущал попкой?
— Хм. Скорее задницей, — поддержал тон разговора Маккензи.
— Вы, адвокаты, наверное, все такие.
— Такая работа! — со смехом заявил Мартин.
— Мне тут мысль пришла: новый тип ухаживания «дорогая, выбирай любой участок тела — я оплачу эпиляцию!» Это вообще намного круче, чем цветы. Не понимаю, почему букеты и конфеты до сих остаются в фаворитах.
— Может, потому что у женщин борода не растет? — предположил Маккензи.
— А и точно! Как-то я совсем забыл. А нет, — вспомнил вдруг Виктор, — ты, видимо, Кончиту Вурст не видел.
— Это что еще за фрукт?
— Точно не видел. Рассказывать не имеет смысла — потом покажу. Если не забуду.
— Склеротик. Но — зато теперь у тебя гладкие ножки и никакого риска, что платочек зацепится за волосы.
— Еще скажи, пропал риск порвать чулки!
— Моя девушка — хардкор!
Идея купить пива и посидеть по-мужски родилась на подъездах к дому сама собой. Не стараться втиснуться в рамки образа, беспрерывно играя роль, а оттянуться для души, упиваясь вкусом свежей горячей пиццы и хрустящих чипсов. Мартин заявил, он знает, где готовят лучшую в городе пиццу. Только толку от этого было мало, потому что расстояния никто не отменял, а они живут, как ни крути, в разных мирах и десятках километров друг от друга. Так что решили заказать в пиццерии за два квартала от дома Виктора. Вообще, нельзя утверждать, что в «Патио Итальяно» готовят лучшую в городе пиццу, предположил трансвестит в ответ на пренебрежительно опустившиеся уголки губ Маккензи, пока не перепробуешь все пиццерии до единой. И с таким логичным доводом, конечно, нельзя было не согласиться.
Пицца и в самом деле оказалась хороша, даже по меркам Мартина. Сочная, горячая, с двойной моцареллой — то, что надо. И фильм, наугад выбранный в видеотеке провайдера, тоже оказался на редкость неплохой штукой. Излишним смыслом, правда, наделен не был, но смысла сейчас никто и не искал. Экшен про вторжение инопланетян и единственного на всей матушке-Земле героя не мешал шутить шуточки и смеяться вслух.
— Да ты только глянь, какая у него борода! — Маккензи взмахом руки указал на экран. — Как у Санта-Клауса!
— Как у Кончиты Вурст, — хохотнул Виктор.
— Кстати! — Мартин отнял от губ бутылку. — Покажи.
— Уверен? Бородатая женщина. Все окей?
— Я закалился рядом с тобой! — он на манер Кинг-Конга постучал себя кулаком в грудь.
— Ну смотри, я предупреждал, — хохотнул Виктор и поднялся с дивана, чтобы принести из спальни ноутбук.
Он открыл крышку, ввел пароль, запустил браузер. Маккензи на всякий случай закрыл лицо руками и теперь подсматривал сквозь щель между пальцами.
— Но вообще странно, что ты ее не знаешь. Вроде на Земле живешь. Вуаля!
Он развернул ноутбук к Мартину, и взору того предстала сцена огромного концертного зала, по центру которой в разрезающих тьму лучах софитов стояла тонкая фигурка в бежево-золотистом платье. Маккензи убрал ладони от лица и всматривался.
— Мать моя! — не удержался он, когда певицу показали крупным планом.
— Тихо! Закрой глаза и слушай.
Он послушно опустил веки.
— А отлично поет.
— Ну так. И борода не мешает, правда?
— Ну… как сказать. Тебя я предпочитаю без бороды.
— Ну так я и не пою. Все равно уже поздно — теперь еще несколько лет не отрастет, — кончиками пальцев Виктор потрогал еще раздраженную после эпиляции кожу. — Но вообще, она, — он кивнул на экран, — молодец. Смелости ей не занимать.
— А она транссексуал или просто… как ты.
— Как я. Парень на самом деле. Который, как и я, родился не тем, кем должен был, — Камински пожал плечами и отхлебнул пива. — Так, ладно, подай пиццу.
Мартин протянул ему стоящую на журнальном столике коробку.
— Слушай, это ведь утомляет — бесконечное бритье. — Вернул ту на место, когда трансвестит вынул из нее еще горячий треугольник теста, покрытый тянущимся сыром. — Вот мне лень бриться — я могу забить, сделать вид, что так и надо. А ведь тебе не только же лицо надо было…
— Утомляет, — кивнул Виктор. — Но больше утомляет делать из себя того, кого хочет видеть социум, но кем ты не являешься. Кончита потому и стала такой популярной, что в какой-то мере показала социуму фак. И ее приняли. Не все, конечно. Так что многие из нас все равно пользуются бритвой и делают восковую эпиляцию, — улыбнулся он.
— Восковую? Нет, я, в целом, в курсе, но что оно такое?
— Страшная процедура! — рассмеялся Виктор. — Реально страшная! На нужный участок наносится воск, а потом удаляется вместе с волосами. Выдирает с корнем.
— Святые угодники! И что, ты так делаешь?
— Угу, — кивнул Камински. — Выбора нет. Не было. Теперь-то я — как попка.
— Больно, наверное?
— Конечно. Женщины вообще яростные мазохистки в смысле ухода за собой. Мужикам до их целеустремленности расти и расти.
— Да ладно, — отмахнулся Мартин.
— Отвечаю!
— Да ну ерунда — выдрать волосы с ноги!
— Рискнешь?
Повисла пауза.
— Прямо сейчас?
— Ну да. У меня в ванной лежит набор.
Маккензи задумался.
— Ну? — задорно подначивал Виктор. — Или слабо?
— Мне слабо? Мне не слабо! Давай!
Камински вскочил с дивана, поставил на столик бутылку и скрылся в ванной. Мартин озадаченно почесал грудь, предчувствуя собственную ошибку. Нет, ну он не мог спасовать, это однозначно. Но какой-то червячок сомнений по поводу разумности собственного героизма точил под ребрами.
На кухне колокольчиком звякнул чайник, оповещая о том, что вода вскипела. Вскоре в гостиной появился Виктор, неся на подносе миску с водой, в которой что-то плавало. Рядом лежали какие-то полоски, через плечо парня было перекинуто полотенце.
— Ну, готов?
— Да!
— Закатывай штанину.
Подозрительно косясь на содержимое поставленного на пол подноса, Маккензи наклонился и принялся закатывать левую штанину широких и тонких летних брюк.
— Бог ты мой! — Виктор театрально прянул от открывшегося вида в сторону. — Будто унты!
— Очень смешно!
— Так, ладно, давай. Стяни носок пониже.
И Камински принялся колдовать с тальком, воском и тканью. Когда разогретая в горячей воде субстанция широким мазком легла на голень и, прижатая полоской ткани, начала остывать, ощущение опасности в подвздошье усилилось. Мартин тревожно поглядывал на трансвестита, который, ожидая положенные десять минут, отвлекся на фильм.
Виктор делал это сто раз, и ничего, успокаивал себя Маккензи. Вон, жив, здоров и прекрасен. В образе девушки прекрасен! Так что и ему, Мартину, ничего не будет. Но вот подошло время, Камински взглянул на часы и обернулся к мужчине.
— Так, ладно, пора. Смотри в телевизор, как только там кого-то сожрут, дай знать — буду дергать.
— Что — дергать? — уточнил Маккензи.
— Полоску. С воском и волосами.
— Мать моя.
— Смотри в экран.
И Мартин вперил взгляд в телевизор. Но ждать никто ничего не стал. Стоило ему отвлечься, Виктор одним резким движением руки отодрал у него от голени кусок ткани.
— Бл… — пискнул Мартин сквозь желание орать.
— Что-что? — не понял трансвестит, внимательно всматриваясь в покрасневшее лицо мужчины.
— А-А-А-А-А! — раздался визг, переходящий в рычащий вопль.
— А, теперь понял, — закивал Виктор. — Полностью с тобой согласен. Другую ногу для симметрии?
фандом: ориджиналы категория: слэш жанры: романтика, юмор, психология, повседневность рейтинг: PG-13 размер: макси статус: в процессе бета:Elke Maiou
— Что? — не выдержал Мартин на очередной долгий взгляд отца.
— Ничего, — Алан пожал плечами и снова принялся резать кусок бифштекса на тарелке, улыбаясь себе под нос.
Нахмурив брови, Маккензи вернулся к еде, пытаясь собрать на вилку овощи из соуса. Он все косился то на отца, то на мать, бывших сегодня какими-то подозрительными. Он замечал взгляды, которые Шарон кидала на мужа, словно пыталась тому что-то сказать.
— Да что случилось?! — наконец не выдержал Мартин, откладывая нож с вилкой и всем своим видом показывая, что к еде не вернется, пока не получит ответ. Он откинулся на спинку стула и ждал, положив ладони на стол.
читать дальше— Это у тебя надо спросить, — отрезая очередной кусок мяса, Алан поднял на сына взгляд.
— О чем?! — потерял всякую выдержку Маккензи-младший.
Алан закатил глаза и вздохнул, опуская столовые приборы на тарелку.
— Маме кажется… — Он словил говорящий взгляд от Шарон. — Нам с мамой кажется, ты от нас что-то скрываешь.
— Э-э-э..? — Мартин тут же прикинулся лопухом, отлично поняв, к чему клонит родитель.
— Мартин, милый, — теперь карие глаза матери смотрели на него точно так же вкрадчиво и испытующе, как секунду назад на Алана, — скажи, у тебя появилась девушка?
Он подумал, что мама сейчас заерзает на стуле от нетерпения и любопытства. Долго выдохнув, молодой человек приподнял брови в немом «ну и ну», глядя в тарелку. Он пока не планировал рассказывать родителям про Викторию — только после «экзамена» в компании постоянных приятелей и приятельниц, которому еще только предстояло быть. Тест-драйв, как называл их общение трансвестит, затянулся и собирался продлиться до момента прояснения всех деталей легенды для «его девушки». Как оказалось, просчитать все мелочи в одиночку было делом за гранью добра и зла, и Виктор разнес его стройные выкладки рядом таких же стройных опровержений.
— Мартин?
— А, прости, — он поднял голову и взглянул на смотрящего прямо на него отца. Затем на ожидающую ответа мать. — Ну… мне кажется, называть ее моей девушкой еще рано, — начал он воздвигать оборонительный вал, оставляя себе путь к отступлению. — А откуда вы знаете?
— Мы не знаем, — пожал плечами Алан. И Мартин ощутил себя так, словно его обвели вокруг пальца. — Но мне радостно слышать, что у тебя кто-то появился, даже если ее «еще рано называть твоей девушкой».
— Почему вы спросили? — он чувствовал себя уязвленным. Отец действительно уел его, сыграв на сложившейся ситуации. Пусть вопрос в лоб задала Шарон, он был уверен, что именно Алан вменил ей, как и что стоит говорить. — Раз вы ничего не знаете.
— Ну, кое-что мы знаем. Например, что ты не ходишь на вечеринки уже несколько выходных подряд. Это Сесиль сказала, — пояснил Маккензи-старший на вопросительный взгляд сына. — Но вообще — это все мама, — он развел руками, отдавая дань чутью жены, — и ее интуиция. Дорогая, как ты тогда сказала? Мартин выглядит озадаченным, озабоченным и целеустремленным?
— Озадаченным, решительным и целеустремленным, — поправила мужа Шарон и назидательно качнула вилкой.
— И что — только поэтому? — Мартин удивленно моргнул.
— Ну, сынок, для вечно беспечного тебя, согласись, это уже немало. Тем более, принимая во внимание наш с тобою разговор.
Ну да, конечно, «мама». Мартин скептически смотрел на родителя и видел исключительно непробиваемое выражение на его лице. Тридцать лет адвокатской практики давали ему перед сыном непреодолимую фору.
— Сынок, так какая она?! — не вытерпела Шарон, подаваясь вперед. — Хорошенькая?
— Н-ну… — он снова глянул на отца и получил в ответ молчаливое «ну-ну, продолжай». Почесал шею. — Вообще — да. Очень.
Мартин не кривил душой. Спасибо Виктору, девушка из него получилась премиленькая, своеобразная и сообразительная. Кроме того, он умел готовить, варил отличный кофе и оказался лучшим психологом, чем все, кого Маккензи знал лично. Виктория могла бы стать джек-потом, если бы не была парнем. Он тяжело вздохнул.
— А фотографии есть? Только не говори мне, что ты ее ни разу не фотографировал!
— Не фотографировал, — изумленно качнул Мартин головой. Ему и в голову не пришло фотографировать переодетого парня. Вот если бы тот действительно был девушкой, он бы сделал фото-два еще в первый их выезд, в «Двери в Небеса», и потом любовался бы на снимки. Так что вопрос матери поставил его в тупик — в тупик понимания, что в норме за три недели он действительно должен был бы уже иметь в телефоне ее и, быть может, их совместные фотографии. — Виктория…
— О, так ее звать Виктория! Ох, извини, продолжай!
— Она скромная и стеснительная.
— Плохо получается на фото? — предположила Шарон.
— Да нет. Хотя не знаю. — Мартин вовремя сообразил, что в местах, где он действительно не знает, лучше ничего лишнего не придумывать. Викторию на фото он ни разу еще не видел, так что ратовать за ее фотогеничность как-то нерезонно. — Она смущалась, когда я хотел ее сфотографировать, так что я и не настаивал. — И наверное, пора бы сворачивать разговор, пока тот не зашел слишком далеко. — Но вам не кажется, что вы устроили мне чистой воды допрос? У нас с ней еще вообще ничего нет — рано, куда вы спешите!
— Ох, милый, ну нам же так интересно!
— А как вы познакомились? — вставил свой вопрос Алан. Он внимательно слушал сына и наблюдал за тем.
— О, случайно. Нелепо. — Мартин покусал губы, сжимая пальцы на вилке.
И в самом деле: случайней и нелепей и быть не могло. Только вот для родителей у него была припасена совсем другая история. Они с Виктором спорили чуть ли не до хрипоты над идеями их вымышленного знакомства, стремясь, чтобы оно выглядело максимально реалистично. Они вообще о многом спорили, сидя в приват-кабинете очередного из клубов, куда ходили каждые выходные — это были сразу и «свидания» для обоих, и тренировка духа для Маккензи, и отдых, и приятное времяпрепровождение, и тщательнейшая подготовка ко встрече с друзьями Мартина и, самое главное, его родителями.
Надо признать, удовольствия от этих «свиданий» мужчина получал куда больше, чем рассчитывал. Беседы с Викторией увлекали его. Они много смеялись — даже когда спорили и не могли прийти к единому мнению. Ситуация накалялась — и в итоге трансвестит отпускал какую-нибудь двусмысленную шуточку, меткий острый комментарий, чем всегда вызывал смех и разряжал обстановку. С ним Маккензи отдыхал. Действительно отдыхал, избавленный от необходимости лавировать между вниманием влиятельных невест к свободному и завидному кавалеру, поддерживать тон беседы и шуток, даже если тебе не очень-то интересно, следить за языком и, не приведи Господь, терпеть в компании кого-то из тех, кого терпеть не можешь. Так что на всех этих четырех «свиданиях», между которыми как-то совершенно незаметно пролетели три недели мая и не за горами был июнь, Мартин хорошо проводил время — даже лучше, чем просто хорошо.
— Я на машине облил ее водой из лужи. Окатил почти с головы до ног, — поведал он совместно выработанную ложь.
— Ма-а-а-арти-и-ин! — возмущенно протянула Шарон, невольно качнувшись назад. Она в красках представила произошедшее — и бедняжечку, промокшую насквозь. — Мало того, что и так дожди зарядили, еще и ты!
— Да знаю-знаю, — буркнул он в ответ. Чувствовать свою вину за то, чего не делал, было странно. Словно ссадил обо что-то кожу, и теперь ее неприятно жжет. В теории, когда они только выбирали версию поадекватней, это выглядело не так… катастрофично.
— Я бы после такого с тобой вообще разговаривать не захотела! — заявила мать.
— Ну, я выскочил из машины, извинялся! — принялся оправдываться он. В таких деталях они с Виктором все это не обсуждали, так что приходилось импровизировать, воображая себя свиньей. — Отдал ей свой пиджак. Предложил купить ей платье. Она, конечно, отказалась. Так что мне пришлось везти ее домой.
— Ну, ты мог просто оплатить ей такси, — резонно заметил в основном молчащий Алан.
— А не захотел.
— Хм, вот как, — перехватила инициативу разговора их Шарон. — Так она тебе с первого взгляда понравилась? Расскажи про нее. Какая она?
Горошины упали с вилки.
— А что рассказать?
О, рассказать он мог многое. Свое мнение Мартин о Викторе уже составил, и, в общем-то, ему было, что сказать. Но это все было не то, что требовалось здесь и сейчас. Это было мнение о парне. О трансвестите. О том, кто согласился помочь. Кто поил его кофе и с кем он переспал. Виктория отстояла от всего этого. Она была классная, красивая, соблазнительная — но это был образ. Сквозь Викторию он очень четко мог рассмотреть Виктора, о котором рассказывать родителям было дико, неуместно и категорически невозможно.
— Ну, как выглядит? Кем работает? Чем занимается?
— Выглядит… Ну… Роста выше среднего, наверное. Я не очень-то разбираюсь.
— Выше Сесиль, ниже?
Мартин скривился.
— Выше. Темные волосы ниже плеч, серые глаза. Она стройная, тоненькая даже скорее. У нее потрясающие ноги.
— Надо же… Ты же говорил, она скромная.
— Голени, папа, и щиколотки! — нашелся Мартин. И мысленно порадовался, что не приходится врать. Что бедра, что коленки, что икры с лодыжками — на все это, затянутое в полупрозрачные чулочки, можно смотреть вечно. Чтоб тебя, Виктор!
— А, вот оно как.
— А работает она библиотекарем. И любит рисовать и надеется, что в этом году сможет поступить в университет на «Рисунок и живопись».
Сначала Мартин хотел, чтобы Виктория «училась» в каком-нибудь приличном вузе и собиралась после окончания писать магистерскую. Например, что-нибудь связанное с той же юриспруденцией, или экономикой, или медициной. Что-то такое, что котируется в его кругу и безоговорочно вызовет одобрение у родителей. Но Виктор покрутил пальцем у виска. Сдурел, что ли, укорил он. Представь, меня кто-нибудь спросит что-то о профессии — мне что, мычать в ответ или прикидываться глухонемым? Идею выкинули в утиль. Решили брать за основу то, в чем Виктор разбирается хорошо: рисование и живопись. Можно быть художником-фрилансером, как оно и есть, и можно сказать, что Мартина зацепили работы, выложенные Камински в творческих сообществах, и он, в свою очередь, написал, чтобы познакомиться. И, в общем-то, все было очень реалистично — потому что подобным образом Виктор нашел себе не одного знакомого. Проблема была в другом: аккаунты были зарегистрированы на Виктора Камински, а не на Викторию. И на этом отличная идея потерпела крах. Где-то на четвертом мохито после очередной не выдержавшей логического анализа попытки у них родилась идея с библиотекаршей и планами на поступление.
— Как это мило! Девушка-художница. Ты же помнишь, Алан, я тоже любила рисовать, — мечтательно подняла глаза к потолку Шарон.
— Конечно. И зря забросила, я считаю, — Маккензи-старший всегда отлично знал, что, кому и когда сказать. В этом Мартину до него еще было расти и расти.
— А сколько ей лет, милый?
— Двадцать два.
— Она где-то училась?
— Да, закончила художественный колледж. Лелеет мечту совмещать работу и любимое занятие.
— Ох, несомненно, это было бы чудесно! Посмотри на папу — какое удовольствие он получает от работы! — Шарон влюбленно посмотрела на мужа, чуть не захлопав ресницами.
А Мартин подумал, что ему чертовски повезло получить у отца отсрочку, иначе бы он точно сдох, доведись ему жить с женщиной, не испытывая к ней того же, что Алан испытывает к матери. И наоборот: взаимности тоже хотелось. Душевного тепла, вот этих взглядов и улыбок, которые проскальзывают между родителями. Как искра, как разряд. Разве сможет он когда-нибудь смотреть подобным образом на Сесиль Морган? Господи, да исключено!
— Так она тебе нравится?
Вопрос, который, он надеялся, у него получилось замять. Ан нет, Шарон в стремлении удовлетворить свое любопытство не забывала ни об одной детали.
— Ну, я не знаю…
— Сын, ты встречаешься с девушкой. И ты не знаешь, нравится ли она тебе? — Алан двумя пальцами за оправу поправил очки, критично глядя на Мартина.
— Я с ней еще не встречаюсь! У нас с ней еще ничего нет.
Маккензи-старший внимательно смотрел на сына.
Сжав пальцы на салфетке, Мартин решился:
— Да. — Помолчал, сообразил, что надо сказать что-то еще, чтобы не выглядеть в глазах родителей тридцатилетним старшеклассником. — Виктория очень… приятная. Не знаю, тут дело даже не во внешности, хотя она и симпатичная. Тут дело в том, отец, что она — личность. Если ты понимаешь, о чем я.
— Понимаю, — кивнул Алан. Помолчал. Потянулся за колокольчиком. — Агнесс, подайте нам, пожалуйста, кофе, — попросил он появившуюся на зов прислугу. — Передайте Джону, бифштекс был выше всяких похвал. — И когда женщина ушла, обратился уже к сыну: — Мартин, мы с мамой очень хотим, чтобы ты был счастлив.
немного общего«Аи Моногатари» была написана на конкурс, посвященный одним из ресурсов теме любви и магии. Призом была публикация работы в сборнике. Но рассказ не прошел даже в полуфинал. Судьи отобрали, на мой взгляд, весьма ширпотребные работы. Взгляд мой, конечно, но было немножко неприятно.
жанр: джен тэги: романтика, драма, фэнтези, мистика, психология, мифические существа предупреждения: японская мифология, много японщины рейтинг: G размер: ~7800 слов статус: завершен бета: Mikku88
Звук флейты взмыл ввысь и замер, обрываясь на самой высоте в дрожащем утреннем воздухе. Туман стелился над озером, накрывая темную умиротворенную воду легкой полупрозрачной пеленой. Еще один звук фуэ — томящийся и протяжный — поплыл над водой, теряясь в тумане. А следом за ним потекла мелодия, полная дыхания музыканта, — тоскливая, печальная, мелодия-плач, мелодия-рассказ — о предательстве, о глупом сердце, что упорно продолжало любить, о том, как становятся мононокэ. Нечистой силой, злом во плоти, потому что сила злого духа живет в его сердце, изначально простом и человеческом, которое умеет смеяться, радоваться и любить, ценить и дорожить, печалиться и грустить, плакать и становиться сильнее. Сердце человека — это великая сила, способная творить чудеса и дарить счастье. Пока в него не приходит нестерпимая боль. Боль, идущая следом за тяжелыми чувствами, идущая рядом с завистью, ненавистью, жаждой мести, рядом с преданной любовью. Чем сильнее страдает человек или ёкай - тем сильнее будет мононокэ.
Бледные пальцы скользили от отверстия к отверстию, губы мягко прижимались к мундштуку флейты, и нежные звуки лились в утреннем тумане. Робкий ветер, желая утешить, касался длинных черных волос, что спадали до самой земли, касался набеленной кожи щек, путался в шелке ее многослойного кимоно, нежно-голубого верхнего и бледно-розового, как утренний снег, самого нижнего. Ветер тек по траве в сторону озера, нырял в туман, скользил к камышам, чьи листья зелеными копьями стремились в рассветное небо, на западе еще хранящее черную тушь ночи. Флейта надрывно всхлипнула.
Белая цапля сорвалась из прибрежных зарослей, оставляя после себя всплеск на воде. За спиной девушки беззвучно возник верный демон тэнгу, опустился на колени и склонился в низком поклоне.
- Кирихимэ-сама, тот хранитель скоро будет здесь.
- Я знаю, Ёсицунэ, — кивнула мононокэ, пряча фуэ в широкий рукав кимоно. — Приготовьтесь его встретить.
- Слушаюсь, госпожа, — и тэнгу исчез, удаляясь так же бесшумно, как и появился.
Она знала, скоро решится ее судьба. Нет, совсем не так она видела итог своего долгого пути. Двенадцать веков минуло, тысяча с лишним лет, в течение которых Кирихимэ неустанно шла к своей цели. Она помнила, как это — быть человеком. Эта память об утраченном причиняла ей острую, едкую боль, заставляя сжимать кулаки до такой степени, что ногти впивались в нежную кожу ладоней.
Она была одной из «низких» жен императора Камму. Любимой женой Хэйка, Его Величества. Она чаще других его жен делила с ним ложе, ей было дозволено находиться в его покоях, когда пожелает, было дозволено носить одежды бледно-зеленого цвета, такого нежного, как молодые листья бамбука в утренней росе.
- Сыграй мне, — говорил Хэйка, опускаясь на подушку для сидения.
И тогда она садилась рядом на колени и пятки — у нее была очень красивая сэйдза, аккуратная, со в меру прямой спиной и мягким наклоном головы, — вынимала из-за широкого пояса-оби флейту и начинала играть для своего господина. Звуки лились легкие, воздушные, они кружили вокруг императора, рассказывая о том, как она любит его, Хэйка, самого великого человека страны, который для нее был прежде всего мужчиной, простым смертным, а только лишь уже потом потомком богини Аматэрасу. Когда мелодия утихала и она отнимала флейту от губ, император всегда касался ладонью ее щеки, мягкой и нежной кожи, вопреки моде, которой следовала вся столица Хэйян-кё, не покрытой слоем белил. Камму, ее господин, нежно любимый, обожаемый и почитаемый, просил ее не наносить на лицо положенный при дворе макияж. Просил? Нет, каждое слово Хэйка — закон, но отчего-то в его устах в отношении ее этот закон звучал так мягко...
Кирихимэ невольно подняла руку и кончиками пальцев коснулась щеки, на которой, ей казалось, даже спустя тысячу лет еще ощущается тепло его ладони. Он снова возник перед ее глазами, как живой. Улыбающееся волевое лицо, чьи черты смягчались в ее присутствии, черные волосы, уверенные движения.
- Закрой сёдзи, Кирихимэ, — негромко говорит он, и от голоса этого внутри все словно бы вздрагивает, и становится так сладко оттого, что ее господин за всеми государственными делами нашел время и для нее. Она послушно поднимается, подходит к рамам из темного дерева, затянутым белой рисовой бумагой, и задвигает те, как было велено. Теперь они отделены от всего мира — а здесь, в этой огромной комнате, что огорожена с одной стороны сёдзи, а с другой — фусумами, у них свой. Мир, в который нет доступа более никому, который делят они пополам, мир, полный вдохов и выдохов, нежных и требовательных касаний, жара, капель пота на коже и звенящего, пронзительного чувства любви, что оглушает любовников, любящих друг друга людей. В такие моменты ей кажется, что пенные волны, синей тушью нарисованные на фусумах, бумажных перегородках, которые разделяют огромную залу на множество меньших, сейчас поднимутся вверх, а затем хлынут на нее подобно цунами, и ее сметет волной счастья. Она утонет в нем, захлебнется, и последнее, что останется в ее памяти, — ощущение сильного и горячего тела императора в ее объятиях.
Каково это было — любить императора? Легко, нежно, просто. Как самого обычного мужчину, как самого обычного человека. В конце концов, все мы люди.
Она закрыла глаза, обнимая воздух. Иногда, если она очень долго думает о нем, ей кажется, она снова ощущает его тепло в своих руках. Тогда ее сердце вздрагивает и на мгновение замирает в груди, чтобы потом снова долго болеть и ныть. Сердце, глупое сердце. Она ненавидит своего господина.
Она начала ненавидеть его не сразу. Сначала была растерянность, испуг, нежелание верить. Она думала, это все какое-то недоразумение, она верила, Хэйка, любимый, единственный в ее жизни мужчина, скоро приедет и заберет ее из этого бедного дома, продуваемого всеми ветрами, где-то в самой глуши Японии, куда сослала ее новоявленная Императрица, благородная и «высокая» жена императора. Но он не приехал. Не забрал. Он даже не знал, что она носит его ребенка. А если бы знал? Приехал бы? Она долго верила, хотела верить, что да. Она писала письма в столицу в глупой, как потом она поняла, надежде достучаться до любимого человека. Надежда ушла на исходе осени. Ее смыли косые холодные дожди, что лили с серого равнодушного неба, из низких свинцовых туч, нависших над сбросившими красные листья кленами, над темными полями, на которых редкими пятнами крови алели запоздалые ликорисы.
Вместе с небом и землей серело и умирало сердце Кирихимэ, вместе с бурями, что приходили в земли вокруг крошечной и нищей деревеньки, приходили бури в ее душу. Она не помнила, что делала в эти моменты, но селяне начали ее бояться. После одного из разов, когда боги снова отобрали у нее разум и погасили окружающий мир, она больше не носила под сердцем ребенка. Она не заметила, как тоска, обида и боль превратились в желание отомстить, а она сама — в мононокэ. Она сохранила свою красоту, которую так любил Хэйка, стройную грацию и текучесть движений, шелк ее одежд все так же струился по фигуре, хотя уже давно должен был превратиться в грязные тряпки. Время и тлен больше ее не касались — теперь у Кирихимэ была вечность, чтобы отомстить. Однако Хэйка был смертен — и надо было успеть в отведенный для него срок.
Она начала с деревушки, где жила. С людей, которые делились пищей с госпожой, что приехала из самой Хэйян-кё, пусть даже и в ссылку. Она забирала их жизни и силы, чтобы самой стать сильнее. А дальше были мелкие и слабые духи, ёкаи-демоны, и чем больше их умирало от ее руки, тем могущественнее становилась Кирихимэ. А ей надо было стать сильнее, чем придворные маги-оммёдзи, которые охраняют Его Величество от бесчисленного количества демонов, что желают сыну богини Аматэрасу зла, от тех, что могут служить недоброжелателям императора, выжидая удобного случая.
- Император Камму умер! Император Камму умер! — принесла однажды утром весть сойка, садясь на крышу давно обветшавшего дома. Рыжая птичка смотрела на мононокэ блестящими черными глазами, чуть склонив головку набок.
- Умер? — растерянно спросила Кирихимэ, почти физически чувствуя, как теряется смысл жизни.
- Умер, — чирикнула сойка. — Вчера на рассвете. А сегодня утром Аматэрасу-сама коснулась его своей благодатью, сделав Императора божеством.
Кирихимэ закусила губу. А затем вынула из-за оби черепаховый гребень и принялась расчесывать свои длинные черные волосы. И с каждым касанием гребня дрожащее сердце успокаивалось, а на смену растерянности и панике, что взметнулись в ней от слов сойки, приходило спокойное понимание: придется стараться еще сильнее. Теперь ей мало будет силы человеческих душ и мелких ёкаев — теперь ей нужны сильные жертвы. Зато в запасе у нее теперь вечность. Кирихимэ улыбнулась бледными губами, взглянула на темнеющую за деревушкой бамбуковую рощу и убрала гребень за пояс.
За минувшую тысячу лет она научилась многому. Узнала о сильных кланах ёкаев, живущих в горах и долинах, у моря и в самой глубине страны, о сильных аякаси-повелителях гор, озер, морей, ветров, о богах-ками, дающих силу и жизнь всему, что есть на земле. И она поняла, как отомстит. Кирихимэ училась магии, разной, магии людей и демонов, сплетая ту воедино, создавая новую, свою, с одной единственной целью — получить больше сил.
Первый ками, к которому она пришла, был слаб. У него даже не было хранителя, у этого бога речушки, что текла меж острых камней, покрытых густым мхом в тени разлапистых сосен. Он был стар и глуп, хотя боги не стареют, а божественная их мудрость славится в народных сказаниях. Он слушал ее флейту, он пил принесенное ею в дар сакэ, он принял ее дары. Наложить на него заклинание подчинения было проще простого, а потом забирать у бога силу. Бог ослаб, бог умер. Обмельчала и засохла речушка, оставив между камней под соснами немного ила, песка да иссохшие тела рыб. Кирихимэ стала заметно сильнее.
Второй бог оказался могущественнее. У него была своя земля: поля, несколько холмов с мелкими озерцами, скорее похожими на большие лужи, и роща красных кленов. Еще издалека ей казалось, что роща горит огнем и даже на мгновение ее душа дрогнула, когда она представила, как в утреннем прозрачном воздухе вместо алых кленов-свечей будут дрожать засохшие остовы. Но Кирихимэ справилась с собой.
Этот бог был еще и богом ремесла. Редкие-редкие верующие приходили в его обнищавший храм, чтобы вознести молитву да попросить ками благословить новый грандиозный труд. Этот бог держался долго, не желая подчиняться воле мононокэ, но в заклинание была вплетена магия горной ведьмы и клана Равнинных Лисиц, Лесных Пауков и оммёдо, и много чего еще. Много всего она собрала за тысячу лет, успев позабыть, какие и у кого умения взяла: у одних она училась слову, у других — делу, а третьих выпила до дна, впитав силу и знания. Этот бог сопротивлялся изо всех его божественных сил, но паук заклинания крепко обхватил сердце своими лапками, и в итоге ками подчинился, отдав Кирихимэ всю свою силу без остатка.
Третий бог... Хранитель третьего бога сейчас подходит к этим землям, чтобы убить ее. Кирихимэ сделала медленный вдох и поднялась на ноги, начиная ткать иллюзии.
***
Он напал на ее след, когда отзвенело-отзноило лето, вверяя землю, леса, поля и реки осени и сентябрю. Найти ее оказалось сложнее, чем узнать, кто она такая и зачем приходила в храм его бога. Но он сумел, и ему оставалось только лишь след этот не потерять, дойти по нему до самой цели и убить. Другого выхода у Кохаку из клана Белых Лисов, хранителя Томидзоку, попросту не было. Умрет или она, или его бог. Во втором случае весь смысл жизни лиса-кицунэ исчезнет, как исчезает зыбкий утренний туман под лучами солнца, как след на песке — под накатившей волной. При одной мысли о смерти его бога по спине Кохаку пробегала дрожь и человеческие черты на мгновение плыли, становясь смазанными, хищными, лисьими, а черные уши прижимались к голове. И хранитель не знал, чего он боится больше: потерять смысл жизни или исчезновения ками как явления, в глобальном, всеобъемлющем смысле. Если он не справится, если его богу суждено умереть, то в этом случае лис умрет первым. Кохаку невольно положил ладонь на рукоять короткого меча, заткнутого за пояс кимоно.
Он не был воином — он был актером и танцором, проведшим свою жизнь на сцене, покоряя сердца и тела в другом смысле, заставляя трепетать не от страха, но от восторга. Ему доводилось танцевать перед Белыми Лисами и Волками Горных Лесов, перед Сонными Енотами и Жемчужными Рассветными Журавлями, перед пауками, собаками, змеями, тэнгу, котэнгу и прочими демонами, что наведывались в клан Белых Лисов. Он даже танцевал перед людьми, спрятав хвост и лисьи уши, обернувшись человеком. Кохаку не думал, что настанет день, когда ему придется взяться за меч.
Она явилась в их храм — кицунэ и не понял, когда начал называть храм Томидзоку «их храмом» — весной, когда сакуры, что растут в храмовом саду, стояли в полном цвету. Их лепестки были везде: на мощенных колотым камнем аллейках, на траве, на цветочных клумбах, на каменных скамьях, они скользили по шелку кимоно, они путались в волосах, залетали в храм и оставались там. Пока ветер, повинуясь воле ками, не пробегался сквозняком по залам, вычищая каждый уголок, или пока Кохаку, хранитель бога, не брался за метлу и не выметал розовый снег за порог. Она явилась с пятью демонами тэнгу, четверо из которых несли ее паланкин, а пятый — дары богу. Она сразу вызвала в кицунэ неприязнь, хотя бы потому, что не вошла на территорию храма через ворота-тории, чтобы затем пройти по тропинке сквозь небольшую бамбуковую рощу и выйти ко двору храма, как требовал этикет. Она предпочла появиться со своими слугами сразу во дворе, не давая богу и его хранителю времени опомниться и приготовиться.
- Встреть их, Лис, — попросил ками, словно такой поступок чужаков не вызвал в нем ни капли недовольства. Впрочем, это же был Томидзоку, бог воров, плутовства и достатка, бог окрестных полей, лесов и рощ, бог текущей по его землям реки и заводи, чьи волны шептались с песком у подножия храма.
- Встречу, мой ками, — Кохаку склонился в поклоне в знак подчинения, — но сначала я заплету тебе волосы. Томидзоку улыбнулся, тут же прикрывая губы широким рукавом цвета морской волны.
- Негоже заставлять гостью ждать, — но в тоне вопреки словам не было порицания. В божественном голосе была лукавая и чуть надменная улыбка, подведенные кармином ярко-бирюзовые глаза смеялись, глядя поверх рукава.
- Гостью? — удивился Кохаку, но тут же вспомнил, что ками знает все, что происходит на его землях. Даже где-то там, у самых окраин. Бог знает, где ветер гнет деревья к самой траве, знает, где идет дождь, где на упругих стеблях оседает роса, где птица вьет гнездо, где пчелы строят улей, он знает, что несут с собой воды его реки. И уж тем более он знает все, происходящее здесь, за стенами его храма.
- Ох Лис, — ками взмахнул рукой, отчего широкий шелковый рукав кимоно едва слышно зашелестел.
Томидзоку сел в сэйдза, чуть запрокидывая голову, чтобы Лису было удобней. А Кохаку устроился сзади, достал из-за пояса гребень и принялся расчесывать упругие пшеничные локоны бога. Прядь за прядью, начиная от самых кончиков, что доставали почти до лопаток, поднимаясь выше и выше и так, пока мягкий водопад волос не был полностью расчесан. А потом он сооружал прическу, закалывая волосы ками длинными заколками из полированного оникса.
- Готово, Томидзоку-сама, — хранитель отстранился от своего бога, — Теперь я пойду и выполню ваше приказание.
Когда Кохаку вышел из хондэна — помещения храма, предназначенного только для бога и его жрецов, — гостья при помощи тэнгу уже разложила дары на специальных столах и теперь сидела на скамье, любуясь вишней. Лис мельком глянул на дары. Были здесь и отрезы тончайшего шелка, и веера искусной работы, и расшитые серебром и золотом оби, и разнообразные ленты: узкие и широкие, блестящие и матовые, — и конечно же, бочонок сакэ и онигири на изысканном блюде.
Ёкай поднялась навстречу хранителю:
- Приветствую тебя, О-Кицунэ-сан, — поклонилась она лису, замерев у первой ступеньки. — Мое имя Кирихимэ. Я из клана Яма но Цутигумо, Горных Пауков. Пришла к О-Ками-сама молить его о милости. — Наконец, она завершила поклон и, закрываясь веером, подняла на лиса взгляд.
- Приветствую тебя, почтенная Кирихимэ-сан из клана Яма но Цутигумо, — церемониально ответил лис, также вынимая из рукава веер и прикрываясь им, ибо негоже актерам показывать лицо тем, кто сам не может решиться на откровенность. — Я — Кохаку из клана Белых Лисов, хранитель О-Ками-сама. Все, пришедшие в храм, могут просить бога о милости. Гонг там, — взмахом руки он указал на гонг.
- Благодарю тебя, О-Кохаку-сан, — гостья поклонилась и направилась к гонгу, что висел под отдельным навесом, тяжелому и бронзовому, покрытому тонким зеленоватым налетом патины — печатью времени.
Когда низкий вибрирующий звук разнесся по двору храма, Томидзоку, что до этого стоял у двери и наблюдал за гостьей, переступил порог хондэна и вышел к ней. Будь она человеком, он бы ограничился незримым присутствием — и то в случае с людьми все зависело от глубины веры; если люди не верили в ками, бог не откликался на их молитвы, — но Кирихимэ была не человеком, и не показаться ей было бы проявлением крайнего неуважения. Та, увидев ками, тут же склонилась в низком поклоне, касаясь лбом положенных на плиты храмового двора ладоней.
- Приветствую тебя, О-Ками-сама, — и трижды поклонилась.
- Приветствую тебя, Кирихимэ из клана Яма но Цутигумо, — он принялся спускаться по ступеням. — Да постигнут твой клан благополучие и достаток.
- Благодарю, О-Ками-сама, — когда бог ступил на землю, гостья поднялась с колен.
Лис спустился за богом и теперь неотступной тенью следовал за тем. Он напрягал все свои пять чувств, потому что шестое шептало ему об опасности. Но какой и откуда, лис понять не мог. Было ясно одно — опасность исходит от Кирихимэ из клана Яма но Цутигумо, но «как?» и «зачем?» оставалось загадкой. Он будет следить за каждым ее движением, шагом и вздохом, будет следить за ее слугами, и если ему только покажется, что кто-то из них желает ками зла, он уничтожит их. Заморозит их, покроет слоем векового льда, до костей проберет студеными ветрами, но сбережет своего бога.
А красавица меж тем продолжила, убирая веер:
- О-Ками-сама так великодушен, — очень почтительно, с четко слышим пиететом в густом красивом голосе. — Смею ли я в качестве благодарности предложить О-Ками-сама отведать даров? — поклон. — Мой клан прислал Вам сакэ, которое сделано лучшими нашими мастерами. Скромно надеюсь, оно понравится О-Ками-сама.
Ками взглянул на него: традиции гостеприимства не велят отказываться.
- С радостью, — его бог с улыбкой обернулся к гостье и направился к каменной скамье под сакурами. — Принеси столик и дзабутоны, — шепнул ему ками.
- Слушаюсь, — ему только и оставалось, что поклониться и отправиться в хондэн выполнять поручение бога. Но уже через несколько секунд он снова был рядом с Томидзоку, ставя под сакурами столик и раскладывая подушки для сидения.
- Прошу, присаживайтесь, — поклон своему хозяину, затем гостье, а сам не прекращает присматриваться, принюхиваться и прислушиваться, чтобы понять, словить то чувство смутной тревоги, которое подрагивает в грудной клетке. Присел рядом с богом, готовый прислуживать. Глянув на ёкай краем глаза, он вдруг понял, в чем дело, поймал это смутное, ускользающее ощущение, посмотрев на нее не глаза-в-глаза, а боковым зрением: она была двойственной, эта Кирихимэ из клана Горных Пауков. Вот она перед ним — демон, ёкай в человеческом обличье, — и тут же словно перед глазами появляется вуаль и все уже не настолько очевидно. Но понять, в чем же дело, Кохаку не мог.
Если бы, если бы только он тогда знал хоть десятую, хоть сотую долю того, что знает сейчас! Он сжал зубы, и когти руки, что все это время лежала на рукояти меча, впились в ладонь. Даже несмотря на неведение, он пытался уберечь ками. Вместо поднесенного гостьей сакэ умудрился налить в чарку ему своего, того, что издревле варят в его клане, вместо принесенных Кирихимэ угощений он какими-то только богам ведомыми способами сумел подсунуть Томидзоку рисовые шарики, которые сам для него сготовил этим утром, потому что он боялся. Лис уже тогда всем своим нутром опасался, что с ками может что-то произойти, но без прочной уверенности выказывать гостье недоверие он не имел права. О, если бы ему хватило смелости нарушить тогда законы гостеприимства, сейчас его ками не лежал бы в хондэне бледной тенью, похудевший, с темными кругами под глазами, с пауком в груди, что оплел лапками божественное сердце, которое с каждым днем бьется все медленнее.
Она была уже рядом, за озером, по которому стелется предрассветный туман. Он слышал звуки ее флейты, тихие и печальные, словно они собрали в себе грусть всего мира, такие же, как в тот раз, когда она играла для ками в саду. Кохаку чуял ее — там, по ту сторону водной глади, за камышами, в которых гнездятся цапли. Там, совсем рядом, стоит только один раз «мигнуть» — исчезнуть здесь и появиться рядом с ней. Но к нему уже шли тэнгу — это он тоже чуял, и их надо было убить и не оставлять врагов за спиной. Тэнгу — очень сильные демоны, и магия их, если не быть осторожным, может убить даже его. Кицунэ, как никто другой, знал это.
- Лис, а Лис, — как-то позвал его ками, подсаживаясь рядом, — скажи, почему ты из клана Белых Лисов, но черный?
Кохаку улыбнулся такому вопросу. Томидзоку — бог, он знает все, что происходит на его землях, он с легкостью может знать все, происходящее у хранителя в душе и в голове. Но его ками — странный ками, он слишком уважает своего хранителя, чтобы лезть к нему в душу и в мысли. Он предпочитает спросить.
- Только моя мать из Белых Лисов. А мой отец — котэнгу, тэнгу-ворон. Наверное, черный окрас у меня от него, — задумчиво ответил он, вспоминая.
Он никогда не думал, что будет кому-то служить. Скажи ему кто, он станет хранителем бога, Кохаку бы только рассмеялся в ответ. Он, сильный, очень сильный ёкай, свободный и независимый, живущий отдельно от своего клана, знающий себе цену, — и быть хранителем? Это было просто смешно. Тогда. А сейчас он жизни не представлял без своего бога.
В день первой их встречи Томидзоку сказал:
- Я хочу, чтобы ты был моим хранителем, — и смотрел на лиса дерзким взглядом, полным неизъяснимой божественной уверенности. Кохаку воспринял это как вызов.
- Сделай меня своим хранителем, — усмехнулся он тогда, предлагая ками сыграть в игру, в которой самоуверенный бог должен будет завоевывать расположение демона.
- Хранителями становятся только по своей, доброй воле, — улыбнулся ками и защелкнул веер перед носом у Кохаку. — Ты или хочешь быть моим хранителем или не хочешь, — пожал он плечами. Лис тогда так и не понял, это был отказ от игры или просто разъяснение порядка вещей.
Лис ушел. А через год вернулся. Этот год пролетел для него стрелою, выпущенной из тугого-тугого лука. Он провел его у Белых Лисов, только успевая танцевать для родственников — с мечами, веерами, лентами, в светлом кимоно, в темном, в золотистом. В танцах он рассказывал разные истории: о любви и преданности, о битвах и сражениях, о чести и доблести. И лишь изредка за этот год вспоминал о дерзком и самоуверенном боге, который остался там, в своих землях, среди вишен и деревьев гингко; чей храм стоит у тихой заводи, в которой плещутся карпы-кои, а ночью на ее поверхности мелкой зыбью идет бледная низкая луна. Вспоминал и чувствовал, как веселье бесконечного праздника, что денно и нощно шумел у Белых Лисов, отступает в стороны, буквально на несколько сун, и в этот узкий просвет заглядывала тихая-тиха тоска, которая отчего-то появлялась при мыслях о далеком боге, выглядящим совсем-совсем юным, даже после сотен и сотен прожитых лет. Когда шум праздника отступал, лис слышал шелест божественного кимоно, и стук деревянных гэта по плитам садовых дорожек, и смех ками, который он путал со звуком ветра в кронах деревьев.
Выйдя за ворота поместья Белых Лисов, Кохаку «мигнул» и спустя несколько часов уже стоял у границ земель Томидзоку. «Мигнул» еще раз и появился во дворе храма. Он нашел ками сидящим на скамье под цветущими сакурами, спиной к кицунэ. Бог вытянул руку и ловил в ладонь бледно-розовые лепестки.
- Ты вернулся, Лис, — услышал он и не был уверен, голос ли это бога или всплески воды в заводи за храмом.
- Как ты узнал, что я здесь? — удивился Кохаку, не издавший ни звука с момента появления.
- Я же бог, — насмешливо ответил ками и обернулся.
То же юное лицо, тот же кармин вокруг глаз и по спинке носа, те же пшеничные локоны, что выбиваются из-под косынки, завязанной назад.
- Ты вернулся, Лис, — улыбнулся ками уверенной улыбкой, от которой у Кохаку тотчас появилось желание сделать все вопреки. Вопреки принятому уже давно решению, в один из моментов, когда воспоминания о Томидзоку оттеснили праздник за грань восприятия. — Вернулся, чтобы стать моим хранителем.
Спорить с богом бесполезно. Можно отрицать, увиливать и избегать, но сути это не изменит: он вернулся сюда, чтобы стать хранителем этого бога. Ками знает все.
- Да, — ответил Кохаку.
Контракт разлился по телу непостижимой легкостью, готовностью бежать на край света по первому слову бога и пушистой, любовной нежностью где-то между грудиной и лопатками. Это было странное, ни с чем не сравнимое, совершенно новое и непривычное ощущение — полной принадлежности другому существу. Теперь слово ками для него стало неоспоримым законом, приказы Томидзоку не обсуждались, не обговаривались — они исполнялись. Позже Кохаку поймет, что его бог не любит приказывать. Томидзоку признавал служение по доброй воле — и этого он ждал от своего хранителя. Много позже Кохаку узнает, чем контракт является для бога, что тот испытал в момент его заключения.
Ощущения, словно на мгновение перестаешь быть богом, быть собой, становишься другим существом. Становишься тем, с кем заключаешь контакт, своим же хранителем. Это ты сам становишься своим безграничным слугой и одновременно безотказным господином. Краткий миг, на который в сознании ками переворачивается весь мир, после которого в его жизни — бесконечно бесконечной — появляется существо, что будет до последней капли крови, до последнего вздоха служить ему, и даже если придется убивать ради бога — тоже будет; а он — он будет беречь его, как самое себя, потому что он бог, и он — в каждой травинке, в капле дождя, в звоне ручьев — и теперь в своем хранителе.
Слишком поздно Кохаку понял, что это не он защищал бога, а бог защищал его. Все время, что он был рядом с Томидозку, он пекся о нем, заботился, выполнял божественные капризы всех сортов. Он расчесывал и заплетал волосы бога в прически — ему пришлось этому научиться, — он раздевал бога перед сном и одевал утром, заворачивая хрупкую его фигуру в несколько слоев кимоно, он готовил для него суши и горячее, острое и сладости — и этому тоже пришлось учиться. И все только потому, что так желал его бог. Не приказывал, не заставлял — просто желал. И Кохаку выполнял эти пожелания с каким-то абсолютным счастьем. Служить своему богу приносило ему радость и ощущение полноценной жизни. И совсем не важно, что богам не надо расчесывать и заплетать волосы, их не надо одевать, им даже не надо есть — для всего есть божественная воля, которой подчиняется бытие, а для существования богам нужна вера людей. Пока есть вера, боги всесильны. Почти.
Сила бога отличается от силы демона. Она иная, в принципе.
- Хочешь, я покажу тебе, что значит быть богом? — как-то ни с того, ни с сего спросил Томидзоку, лежа на футоне и глядя в потолок хондэна сквозь непроглядную ночью тьму.
- Покажи, — ответил лис, внутренне готовясь к чему-то неприятному. Он чуть приподнялся на своей постели и всмотрелся в лицо бога.
Ками протянул руку и коснулся Кохаку. И лис... упал в окружающий мир. Он больше не лежал внутри храма, над крышей которого раскинулось бескрайнее звездное небо, шумели кронами деревья и одуряюще пахли августовские травы. Теперь он сам был деревьями и травами, он, раскинувшись, лежал под небом и смотрел тысячами глаз на миллионы далеких звезд, на его стеблях собирались капли росы, в его ветвях спали птицы, в дуплах — белки, а среди корней — мыши-полевки, его листья качались в ласковом ночном ветре; это он бежал стремительным потоком меж двух берегов, это в его воде сонно плавали красные кои; это он встревожено вскинул голову и расправил крылья, это он, взмахнув хвостом, ушел под воду. Он видел маленький храм бога воров, плутовства и достатка, стоящий на берегу тихой заводи, и знал, что там, внутри этого храма лежит он и его бог. Время перестало что-то значить, когда Кохаку распался на миллионы отдельных сущностей, связанных между собой в одно целое богом, волей бога и жизнью бога. Его бога. И он сам, кицунэ из клана Белых Лисов, был частью этого целого, и сквозь него текла сила бога, оберегая и защищая.
Все это прекратилось в один короткий момент, когда Томидзоку отнял от него чуть прохладную ладонь, оставляя лиса вновь и вновь переживать пережитое, осознавать, обдумывать и ощущать, как это — быть богом.
- Хочу еще, — сказал он, испытывая потребность вернуть это чувство всеобъемлющей и бесконечной божественной любви, которая поддерживает жизнь на его землях. Потому что ни один бог не сможет питать жизнь, если не будет любить.
Правда, любовь эта бывает разная. Кто-то любит эгоистично и требовательно, кто-то — нуждаясь в любви взамен, а Томидзоку любил беззаветно и искренне. Он хороший бог, самый лучший. И он, его хранитель, должен, должен(!) его спасти.
- Нельзя, — ответил бог на его требование, и Кохаку слышал в голосе ками чуть надменную улыбку. — У каждого из нас своя роль. Я — ками, ты — хранитель. Если ты будешь богом, кто будет меня защищать?
Да, защищать! В отличие от демонов, боги не могут защитить себя. Они могут раствориться в природе, к которой принадлежат, они могут приказать птицам, зверям и растениям сражаться за них, они могут поднять на воде страшные волны или ударить молнией. Но если бог попался, как сейчас Томидзоку, он уже не в силах постоять за себя. Для этого богам нужны хранители — чтобы хранить. А он, глупый лис, проморгал, проворонил, пропустил! Кохаку сжал зубы до того, что заболели челюсти.
Когда ёкай из клана Яма но Цутигумо ушла, у лиса в сердце еще долго было неспокойно, осталась в нем червоточинка, что не давала свободно вздохнуть и заставляла приглядываться, присматриваться и прислушиваться к своему богу в опасении заметить в его поведении странности. Он вынул из рукава полоски бумаги, создал охранников-сикигами и расставил тех возле храма. Но все было по-прежнему, спокойно и тихо, а потом Томидзоку заставил своего хранителя отвести его в лежащий неподалеку городок. На самом деле, часов с десять на машине, но что такое подобное расстояние для демона, который умеет «мерцать»? Кохаку взял бога на руки возле храма, «мигнул» и появился с ним уже в городе. Зайдя в закоулок, где от людей не было ни слуху, ни духу, они приняли обычный человеческий вид и, став видимыми, вышли к людям.
Оказалось, вдали от своих земель и на большом расстоянии от хранителя бог становится беспомощным — это Кохаку узнал, когда ками оттерло прочь толпой, выходящей из кинотеатра. Он заметил исчезновение бога, только когда повернул голову и не обнаружил того рядом с собой. Сказать, что в первое мгновение хранитель пережил приступ паники, ничего не сказать. Козни Кирихимэ?! Но во второе он уже взял себя в руки, сотворил из листов бумаги сикигами-ищеек и нашел Томидзоку, которого из-за яркого богатого наряда — без сил своего хранителя бог не только не мог стать невидимым, но и не мог изменить внешний вид до нормального человеческого — приперла к стене шайка воров и требовала денег.
От подобного лис озверел. По-своему, очень спокойно, до звона в окружающем его воздухе. Температура в тупичке, куда малолетки затянули Томидзоку, упала градусов на пятьдесят, и вместо теплого апрельского ветерка по земле потекла поземка, вослед за которой пришла вьюга с полярными холодами.
- Лис! — прохрипел испуганный ками, которого один из молодчиков за горло прижимал к стене.
- Отпустить его, — процедил Кохаку, покрывая ближайшего толстым слоем льда. Эти глупые и жадные людишки были не ровня ёкаю с его ледяной магией.
День закончился, и они вернулись в храм, веселые и довольные.
- А-а-а, как же сегодня было здорово, правда? - Томидзоку вынимал из рукавов кимоно многочисленную дребедень, что они накупили в городе, и раскладывал на полу: две вертушки (красную и желтую), шариковую ручку, блокнотик на спиральке (ками от нее приходил в неописуемый восторг, а лис на такую реакцию только хмыкал), жевательную резинку, десяток воздушных шариков, упаковку соломинок для питья, точилку для карандашей в форме самолетика и еще тьму всякой бесполезной чуши. — Нет, ты представляешь, бога воров хотели ограбить! — звонко рассмеялся ками. А спустя мгновение улыбнулся и лис. Теперь уже можно было смеяться.
А потом он расчесывал своему богу пшеничные локоны и укладывал спать, накрыв одеялом по самый нос, с облегчением отмечая, как хорошо, что день наконец закончился, а ничего ужасного не случилось. Ему почему-то казалось — или он просто отчаянно хотел на это надеяться, — что стоит наступить утру, и солнечный свет нового дня развеет его тревоги и опасения.
Проснулся лис ночью, резко и тяжело, словно предчувствуя недоброе. Его ками лежал на футонах, скрутившись калачиком и едва дышал.
- Да, Лис, — раздалось спустя несколько долгих секунд, легкое, светлое — и надрывный стук сердца в его груди успокоился, Кохаку облегченно выдохнул и расслабился, на всякий случай касаясь ладонью лба бога. Жара не было. В ответ же лис услышал смех, такой же беззаботный, с нотками иронии и насмешки:
- Ты полагаешь, боги могут болеть как смертные?
- Я знаю, не могут. Но... дай я тебя осмотрю, — Кохаку серьезно смотрел на бога.
- Ой, Лис, да брось ты! — отмахнулся Томидзоку, — Просто сердце на мгновение кольнуло. Теперь-то все в порядке. Давай спать.
- Давай. Но сначала я тебя осмотрю, — и спорить бесполезно.
То ли это было звериное чутье, то ли совершенно закономерные тревоги после утреннего визита ёкай — совершенно не важно. Важно было другое: раздвинув на груди бога края ночной юкаты, лис обнаружил на светлой коже, там, где под грудиной бьется сердце, бледные очертания паука. Всего лишь пятно на коже, но...
- Мы едем к прорицателю, — безапелляционно сообщил Кохаку и тут же принялся собираться в дорогу. Не столько себя, сколько бога, которого надо было снова и очень быстро одеть в кимоно.
Через несколько часов он опустил ками у дверей маленького домика под корнями вековой сосны и постучал в темную крепкую дверь. Та тут же открылась, словно кицунэ с его богом уже ждали.
- Входи, Кохаку из клана Белых Лисов, — прорицатель поклонился гостям. Маленький ёкай, очень похожий на человека, в зеленом кимоно и плоской двурогой маске с нарисованным глазом по центру «лица».
Лис поклонился в ответ, впустил первым ками, который словно ушел в себя, и сам шагнул следом, притворяя дверь. Ему не пришлось рассказывать прорицателю, что произошло и зачем они здесь — тому было достаточно взять Томидзоку за руку, посмотреть в его бездонные ярко-бирюзовые глаза, чтобы озадаченно покачать головой.
- Присядьте, пожалуйста, — снова поклонился прорицатель, указывая на подушки возле очага, — мне надо выполнить ритуал. На твоем боге слишком сильное заклинание.
Кохаку подвел отстраненного бога к очагу с разбросанными вокруг подушками, и, подобрав ками полы кимоно, помог усесться. Сам опустился рядом.
Ёкай принес миски — одну пустую, одну с водой — и поставил те перед ками. Бережно взяв бледные руки бога, принялся поливать водой на его кисти, бормоча себе под нос только ему ведомые слова и делая в воздухе только ему ведомые знаки. Когда белая миска полностью опустела, прорицатель взял другую, полную, и сел с ней над очагом, пристально глядя единственным глазом маски в воду. А потом заговорил.
Нет, Кирихимэ не была демоном-ёкаем из клана Горных Пауков, хоть на первый взгляд именно так и выглядела. И даже прорицатель с трудом смог увидеть сквозь плотную вуаль тщательно сплетенного заклинания и рассмотреть душу мононокэ, что пряталась за ним. Он рассказал лису и его богу о том, кем когда-то давно была гостья, что просила у Томидзоку благодати, о произошедшем с ней горе, о желании отомстить и о том, что ей нужно: все силы бога, до последней капли, до последней травинки на его землях, до последнего его вздоха.
От этих слов у Кохаку, кажется, закружилась голова.
- Я убью ее, — с холодной уверенностью сказал он, зло щуря льдистые свои глаза. Она посмела посягнуть на самое святое, что у него было. На существо, которому он, лис, принадлежит безгранично, на существо, которое он бесконечно любит, на его бога. — Слышишь, Томидзоку-сама, я убью ее.
Но бог не слышал. Он словно пребывал в каком-то своем мире и, склонив голову, молча сидел куклой рядом с хранителем и маленьким ёкаем в одноглазой маске, совершенно безучастно игнорируя происходящее. Бледные ладони лежали на коленях, пустой взгляд смотрит в очаг.
- Томидзоку-сама? — встрепенулся Кохаку. — Ками?! — он схватил бога за плечи и встряхнул. Голова бога дернулась, плеснули пшеничные волосы.
Бог поднял голову, посмотрел на лиса взглядом, в котором растерянность постепенно сменялась негодованием. Ударил хранителя по руке, хлестко, больно, заставляя убрать ладонь с божественного плеча.
- Кто ты такой? — с холодным презрением спросил бог. — Где мой Кохаку?
Лис и прорицатель переглянулись.
- Он вышел, ками-сама, — нашелся с ответом маленький ёкай, — но скоро вернется. Верните бога в его земли — там ему будет легче, — шепнул он лису. — И чем быстрее, тем лучше.
- Но что мне делать, Таканоскэ-сан? — Кохаку ощущал, как в нем поднимается отчаяние. — Где мне искать эту мононокэ?
- Ты сам не справишься, Кохаку-доно. Она сильнее, намного сильнее тебя. Тебе нужен союзник.
Он нашел такого союзника в горной пещере за многие и многие ри от земель бога. Меч Небес, Тэн-но Цуруги, сильный аякаси, о котором рассказал ему отец-котэнгу. Впрочем, все аякаси очень сильны. Своего бога он оставил в храме на попечение ёкаев, что населяли его земли, под охраной сикигами, и пока лис жив и его магия поддерживает духов-в-бумаге, бог надежно защищен. Кохаку усмехнулся этим мыслям: он так уже думал однажды — но сейчас его бог умирает в собственном храме, в беспамятстве зовя по имени — нет, не своего хранителя, а мононокэ Кирихимэ. От этого было горько, нестерпимо горько, словно он больше не нужен богу. К сожалению, даже понимание того, что на ками наложено сильное заклятие, не делало эту горечь слабее. Наверное, так работает контракт — лис не знал, ему не с чем было сравнить. Единственное, что не давало впасть в странное, полубезумное отчаяние, это фраза, сказанная Томидзоку перед его, лиса, уходом: бог приказывал ему вернуться. Единственный приказ за все время службы у ками. И теперь у лиса не было выбора — нарушить приказ бога он не мог, а значит, он вернется. Убьет мононокэ и вернется к своему богу.
Меч Небес оказался высоким, очень высоким — даже выше чем кицунэ — аякаси со смуглой кожей и длинными белыми волосами, спадающими вдоль спины ниже поясницы. Кохаку было непривычно смотреть на кого бы то ни было снизу вверх, и он непроизвольно начал расти, чтобы сравняться с Тэн-но Цуруги. Но вдруг опомнился, спохватился и, уменьшившись до прежних размеров, поклонился и представился.
- Я пришел просить Вас о благосклонности и помощи, Меч Небес, чья слава идет впереди Вас.
Меч, у которого во время роста Кохаку приподнялись белые брови, хмыкнул да кивнул на пещеру.
- Заходи, расскажешь.
Пещера изнутри оказалась на удивление обжитой, с коврами, подушками для сидения, и странным не то столом, не то подставкой, покрытой многослойными шелками; с небольшим и давно не топленным очагом в каменном полу. Сев на подушку, Тэн-но Цуруги провел рукой над углями, и те заалели тепло, ласково. Он подбросил в очаг парочку поленьев и вскоре языки пламени принялись облизывать дно бронзового чайника. Присев рядом с очагом, Кохаку принялся рассказывать историю о своей службе у бога воров, плутовства и достатка, о своей вере и преданности, о любви к своему богу и смысле жизни, о том, как к ним наведалась ёкай из клана Цутигумо, а под этой искусно сотканной маской на самом деле пряталась одержимая жаждой мести мононокэ, и о том, что ему, лису, с ней в одиночку не справиться и потому он здесь, просит помощи у могущественного аякаси — лис поклонился Мечу в пол, обозначив просьбу. Пока Кохаку рассказывал, вода вскипела, чай заварился и теперь исходил белесым парком в глиняных чашках.
- Твой отец, ворон тэнгу, сказал тебе, чем может обернуться моя помощь? — спросил Меч, глядя на лиса поверх яноми. Затем подул на горячий напиток и отхлебнул.
Лис кивнул.
- Вы каждому назначаете свою цену.
- Не совсем так. Когда ты берешь меня в руки, я использую твои силы, только увеличиваю их многократно да изменяю так, чтобы ты мог одолеть противника. В качестве платы какая-то частичка тебя останется со мной. Даже я не знаю, что это будет, — он развел руками.
- Я согласен, — не раздумывая ответил Кохаку. — Какой бы ни была цена, если она касается только меня, она меня устраивает. Жизнь моего бога стоит больше, несравнимо больше.
- Тогда дай мне твою руку, хранитель.
Лис молча повиновался. Тэн-но Цуруги провел по ладони ногтем — словно ножом полоснул — и из узкой длинной раны полилась кровь. Со своей рукой Меч сделал то же самое, а затем прижал ладонь к ладони, рану к ране, кровь к крови. В ушах Кохаку зазвенело, голова закружилась, а мир поплыл. Как сквозь вату, он услышал голос аякаси: «Теперь — я твой меч, твоя сила и твоя победа. Ты — мой хозяин, мой источник и мой должник». И кицунэ потерял сознание. Когда же очнулся, в ладони его лежал короткий прямой меч, внешним видом более напоминающий китайский цзянь, а размерами — кинжал, в сине-золотых ножнах. С кистью из длинных белых волос на рукояти и бубенчиком на длинном кожаном шнуре.
***
Они встретили его над гладью озера, над прозрачными клубами тумана — пять тэнгу, что верой и правдой служили Кирихимэ. За спиной роща, а там, совсем далеко, пришедшие в запустение земли его бога, впереди — старый самурайский замок, в котором обосновалась мононокэ. А прямо перед ним — они.
Кохаку пустил вперед поток ледяного ветра, способного заморозить кровь в жилах и превратить ее в ярко-бирюзовые льдинки, так похожие на глаза его ками. Тэнгу кинулись вперед, обнажая мечи, встретили холод грудью и упали в озеро белыми полосками бумаги, из которой были созданы. Лис двинулся вперед. На другом берегу Кирихимэ скользнула пальцами в широкий рукав своего кимоно, достала еще несколько листов и, выплевывая слова заклинания, резко кинула те вперед. Перед Кохаку появились еще тэнгу. Уже не пять, а десять. Пусть сикигами и были созданы могучей мононокэ, но, как те незадачливые воры в городском тупичке, противостоять Кохаку они не могли. На смену павшим пришли новые — и так они появлялись и опадали бумагой под напором безжалостной стужи, пока лис не добрался до замка.
Он увидел ее у подножия башни, в бледно-лазоревом кимоно, как рассветное летнее небо. «Убью», — с холодной яростью подумал лис и обнажил клинок. Мгновение — и перед лисом была уже не одна, и даже не десять Кирихимэ — их было множество. И каждая из них занималась своим делом: кто-то расчесывал гребнем свои длинные волосы, кто-то смотрелся в серебряное зеркало, кто-то играл на флейте. Вдруг они все замерли и одновременно взглянули на лиса — и улыбнулись ему.
Тогда пришел еще больший холод, и снег, и ветер, и вьюга, и лис кружился в белом танце безумия, обрушивая меч на всех по очереди. Не было никакого значения, скольких, ведь впереди вечность, ограниченная лишь смертью. Его или ее. Кохаку поднимал и опускал Тэн-но Цуруги, а тот лишь проходил сквозь каждую Кирихимэ, как сквозь воздух. Иллюзии корчились, искривлялись, но тут же появлялись вновь. Чтобы в следующий момент кинуться на лиса, оскалившись звериной пастью. Когда они доставали его, он чувствовал свою боль и видел свою кровь. Но откуда-то знал, что и боль, и кровь — всего лишь такое же наваждение, как окружающие его образы мононокэ. Настоящей Кирихимэ среди них не было.
Из-за мельтешения несуществующего, лис чуть было не пропустил ее. Ощущение опасности, стремительно надвигающееся со спины. Вьюга сгустилась вокруг тонкой фигуры лиса, и вот уже одиннадцать его точных копий — и двенадцать силуэтов — кружатся, будто дервиши, сходясь и расходясь в стремительном танце. Вот они образовали круг, поставив опасность в центр, и ударили разом, единым слитным движением, чтобы тут же отскочить и сместиться на пару кицуне, а затем — повторить маневр.
Это все длилось какие-то мгновения. Мечи сошлись в центре, чтобы одиннадцать из них тут же рассыпались фонтанами снега и ледяных осколков. Вместе с копиями самого лиса. А сам он услышал рев и ощутил вспарывающую живот боль, когда рука мононокэ метнулась к нему. Но он не упал, если даже слабость и овладела им, — тело Кохаку стояло само по себе, словно оно уже ему не принадлежало. Само ушло в сторону от следующего выпада Кирихимэ, которая уже вовсе не походила на ту ёкай, что приходила в храм Томидзоку. Разве что кимоно было прежним. Рука лиса стала будто бы сильнее, а меч лежал в его ладони так привычно, как если бы Кохаку был опытным воином. Его тело знало, что надо делать, когда отступать и когда атаковать. Двигалось оно вслед за мечом.
Ощерившись острыми клыками, мононокэ раз за разом кидалась на лиса. А он раз за разом уворачивался, то удачно, то нет, и вновь атаковал, то промахиваясь, то доставая ее. Когда ее когти касались Кохаку, он всякий раз ощущал жгучую, режущую боль, но пальцы уверенно держали оружие. Когда меч доставал мононокэ, от ее рыка, казалось, он глох.
Последний удар был коротким и быстрым. Лис кинулся вперед, вонзая короткий клинок в живот Кирихимэ. А затем он весь словно потек, словно вся его сила от самых его ступней устремилась в меч. Тэн-но Цуруги засветился в его ладони, и тогда мононокэ закричала в последний раз — истошно и дико, — вцепляясь клыками в руку ёкая. И упала на землю хрупкой и удивительной красоты девушкой, со слишком бледной кожей и устало опущенными уголками губ.
В этот момент у себя в храме Томидзоку зашелся сильным, выворачивающим наизнанку кашлем. Перевернулся на бок, скрючился, встал на колени и выплюнул на пол огромного мертвого паука. Один из демонов, что собрались у постели их бога, ударил паука веером, превращая и без того мертвое тельце в бесформенное пятно.
- Кохаку! — вскинулся бледный бог и обвел собравшихся ёкаев взглядом. — Где Кохаку?!
- Выполняет свой долг, О-Ками-сама, — тихо ответил маленький демон в одноглазой и двурогой маске. — И надо полагать, он справился. Просто подождите немного, — в голосе прорицателя звучала едва заметная улыбка.
Бог испуганно посмотрел на ёкая. Упал без сил на постель и накрылся одеялом с головой. Сердце колотилось, как безумное. Кохаку, Кохаку, Кохаку, шептал он в прижатые к лицу ладони и изо всех сил тянулся к лису через нить контракта. Но хранитель был далеко, а бог — слишком слаб.
- Кохаку, вернись, — шептал бог, — это приказ!
Очнулся Кохаку в знакомой уже пещере с очагом по центру и странным ложе под шелками. Тэн-но Цуруги сидел рядом, попивая чай. Длинные его волосы теперь были не чистого белого цвета, как до этого, а угольно-черные. Какое-то время туманный и не вполне осознанный взгляд лиса блуждал по стенам и коврам, остановился на вкрученном в потолок крюке, на котором над очагом висел чайник. Тогда он вдохнул, ощущая, как застонали от боли живот и ребра, и перевернулся на бок. Несколько секунд, не мигая, он смотрел на Тэн-но Цуруги, а затем взял пальцами прядь своих длинных волос и поднес к глазам. Те были белыми, белоснежными.
- И это все? — изумленно спросил Кохаку, недоверчиво продолжая изучать локон.
- Ну, видимо, все, — отозвался Меч, отпивая чая. — Я не особо хороший лекарь. Перевязал да отваром поил. Ты еще попей, — кивком головы он указал на стоящую рядом с кицунэ чашку, — ослабит боль. Но все же тебе нужен врач, нормальный, хоть ты и ёкай.
- Спасибо. Спасибо за все. Но я пойду. У меня приказ вернуться. Хочу успеть, пока он не начал действовать и не погнал меня вперед, — улыбнулся кицунэ. Выполнять приказ бога — разве он думал когда-нибудь, что это может приносить столько счастья? Обернувшись лисом, теперь белым, он дополз до порога пещеры, повернулся к Мечу и, как мог, поклонился. Его ждал долгий и тяжелый путь домой.
Он узнал земли своего бога по запустению, которое творилось вокруг. Здесь не было той буйной осени, которую он помнил с предыдущих лет. Гингко, клены, осины не пытались переспорить друг друга в яркости красок, луга не алели ликорисом, не желтели мелкими полевыми цветочками, названия которых лису до сих пор было неизвестно; воздух не дрожал сентябрьскими паутинками, готовясь к холодам. Здесь было пусто и серо, трава пожухла, побледнела и скукожилась, стволы деревьев, бесстыже голые, казались безобразными, как нищие старухи, их руки еще тянулись к небу, кое-где сохранив одинокие свернувшиеся листья. Только мощные сосны, простоявшие не один десяток лет и корнями своими ушедшие глубоко-глубоко в землю, были достаточно сильны, чтобы медленно умирать, надеясь на спасение. Из-за темных облаков показалось солнце, залив запустение светом. И лису показалось, все не так безнадежно — надо только дождаться весны.
Он упал на сухую мягкую траву, под ветками куста, что еще хранил на себе убогие, скрючившиеся листочки. Он закрыл глаза, вдыхая аромат земель, которые теперь были его домом, и останутся навсегда, потому что его ками жив. Кохаку приоткрыл глаза и на одной из веток куста заметил молоденькие, бледно-зеленые почки — вопреки сентябрю и стоящей на пороге осени.
- Я вернулся, Ками! — прокричал лис — этому кусту и этой траве, пустой роще кленов впереди и соснам над головой. — Я вернулся...
Легкий нежный ветерок скользнул по белой шерсти, рассыпал подшерсток, нежно коснулся покрывшихся коркой ран.
— Алло, Камигава-кун? — Да, Томояма-сама. Добрый вечер, рад слышать Вас. — Вот как, даже узнал! Я тоже рад тебя слышать. Как твои дела? — Все хорошо, Томояма-сама, не на что жаловаться. А Ваши? — Вот по поводу моих дел я тебе и звоню. Ты помнишь моего сына Стивена? Он возвращается в Японию, поступил в Тодай. — Что, уже университет?! Ох и время летит! — И не говори, восемь лет — как год. Так вот, Камигава-кун. Он ни Токио, ни Японии толком не знает, а парень у меня — оболтус, честно скажу. Я бы хотел, чтобы ты за ним присмотрел, пока он учится. Ну хотя бы год-два. Я могу просить тебя о такой услуге? Нет, конечно ты не обязан. — Почту за честь помочь Вам, Томояма-сама, — ты кланяешься голосу в телефоне.
читать дальше«Рейс номер семь Лондон — Токио Авиакомпании Бритиш Эйрвейз совершил посадку». Ты поправляешь очки и поднимаешь табличку с именем Стивена Томоямы. — Камигава-сан? — сквозь теснящих друг друга людей и вежливые извинения к тебе подходит парень. — Томояма-кун? — он кивает с улыбкой. — Позаботьтесь обо мне, пожалуйста.
Твой лексус мчит вас по автострадам. Краем глаза ты поглядываешь вправо, исподволь рассматривая подопечного. А он, наполовину европеец, синеглазый и русый, без стеснения рассматривает тебя. — Пока не присмотришь жилье, поживешь у меня, ты не против? Если не понравится, всегда сможешь уйти в общежитие. Но я почти всегда на работе, так что мешать тебе не буду. — Спасибо, Камигава-сан. Я уверен, мне у вас понравится, — беззаботно отвечает он и широко светло улыбается. Но Томояма-сама был прав — оболтус он и есть.
— Ну как прошел первый день в университете? — спрашиваешь ты, входя в гостиную. — Даже и не знаю, — он запрокидывает голову, чтобы видеть тебя из своего положения на диване. — Классно прошел. Вы, японцы, все-таки странные, — улыбается он во все тридцать два. — Почему это? — удивляешься ты с улыбкой. Подходишь ближе, распуская строгую петлю галстука. — Не знаю. У вас такие шоу по тэвэ крутят, — небрежно взмахивает он рукой в сторону включенного телевизора. — Они какие-то ненормальные. — А, это. Не знаю, я не успеваю их смотреть. — Ну или вот вы. Вы домой что, всегда так поздно возвращаетесь? — Ну... чаще да. Ты ужинал? — Сегодня решил вас дождаться — а то неудобно уже, что вы все время один, — он садится на диване. — Я заказал в доставке. Поужинаем?
— Что у тебя с лицом? — ты невольно подходишь ближе, поправляя очки. — Подрался, — пожимая плечами, легко отвечает он, не видя в этом никакой проблемы. — С кем? Из-за чего? — С парнем со старшего курса. Из-за девушки. — И у тебя невольно приподнимаются брови. — Ты уже и девушку успел себе приглядеть, — смеешься. — Я обработаю, — снимаешь пиджак, вешаешь его на спинку стула и направляешься в ванную. — Да не надо, само заживет, — отмахивается он. — А что в этом странного — я уже полтора месяца в Токио, пора уже и девушку себе найти, — в ванной ты слышишь его смех. Снимаешь с полки аптечку и возвращаешься к нему. — Сядь поровнее, — ты опускаешься рядом с ним на диван и откидываешь крышку с красным крестом. — Камигава-сан, да что вы в самом деле! Я уже не маленький мальчик. Дайте я хоть сам, что ли! — Я ответственнен за тебя перед твоим отцом. Сиди смирно, — ты достаешь ватный тампон и смачиваешь его антисептиком. И он сидит и терпеливо ждет, пока ты обработаешь ссадины на скулах и подбородке. Мелкими, кропотливыми, аккуратными движениями, словно бы парень без малого двадцати лет не сможет потерпеть. Подумать только, умудриться подраться в этом возрасте. Не мальчишка же уже. Вот уж и в самом деле оболтус. Ты незаметно для себя улыбаешься. — Чему вы улыбаетесь? — А? — поднимаешь удивленный взгляд. — Ну, вы улыбались только что. — Улыбался? — Да-а-а, — он скашивает к переносице глаза, и уже невозможно не смеяться в голос. Ты наклеиваешь на самую глубокую ссадину пластырь. — Готово. Давно дрался-то? Может, еще не поздно лед приложить? — поднимаешься ты на ноги. — Камигава-сан, — он внимательно смотрит на тебя, — вы со мной как старший брат какой-то. Снова, небось, не ужинали. Я заказал. Ты улыбаешься. — Вот снова!
— Все, я побежал! Если все удачно сложится, буду утром. Ты выходишь следом за ним в коридорчик. — Ну и куда ты такой? Можно подумать, ты галстук в жизни не завязывал. Стой ровно. Подходишь ближе и мимолетно смотришь на него снизу вверх. Пальцы твои обхватывают галстук, разравнивают и поправляют узел, педантично укладывают уголки воротничка. — О-ни-и-и-и-са-а-а-ан, — тянет он, дразнясь. — Молчи. Ты на свидание с девушкой идешь, а не в зоопарк. — А вы когда пойдете? — Пять раз в неделю хожу к ней на свидание, а порой и по субботам. — Он закатывает глаза. Ты смахиваешь ладонью случайные пылинки с его пиджака, выравниваешь лацканы и застегиваешь центральную пуговицу. — Вот так, красавец. Свободен. — Спасибо, о-ни-и-и-и-са-а-а-ан, — он выскакивает за дверь. А ты направляешься к окну. За стеклом от потолка до пола открывается прекрасный вид на вечерний Токио. Влажные в сезон сливовых дождей тротуары блестят в свете витрин и фар. Ты смотришь вниз в надежде с такой высоты рассмотреть его в людском потоке, но видишь лишь зонты.
— Алло, — отвечаешь ты сонно, едва в силах разлепить глаза. — Каминагава-сан? — слышишь в трубке знакомый голос, фокусируя взгляд на стоящих на прикроватной тумбочке часах. «1:34», светится зеленым электронное табло. — Это я, Стивен. — Слушаю тебя, — выдыхаешь ты, откидываясь обратно на подушки. Раздражение на ночной звонок сходит само собой, стоило лишь узнать звонящего. — Каминагава-сан, я... — какие-то голоса на заднем плане, ты вслушиваешься, но не можешь разобрать, — в полицейском участке. Простите, — смущение и неловкость в этом голосе трогательно цепляют что-то в груди — и ты снова улыбаешься, сам того не замечая, хотя еще секунду назад сердце испуганно ёкнуло. — Что случилось, Томояма-кун? — Я-а... подрался, — он словно извинялся в трубку. — То есть ты задержан? — ты садишься на постели и сжимаешь переносицу кончиками пальцев. — Д-да. Ты долго выдыхаешь. С той стороны слышно неловкое сопение. — Скажи мне адрес участка. Я сейчас за тобой приеду.
— Что это? — Елка, — удивленно отвечает он и смотрит на тебя так, словно ты инопланетянин. — Я вижу — но зачем? — Ну ты, Рихито-ни-сан, даешь! Рождество ведь! Или для тебя праздники — это только отчетный период в конце года? Ты смущенно сжимаешь губы и поправляешь очки. — В общем-то, да. — И что, ты никуда и ни с кем не пойдешь отмечать? — его синие глаза распахиваются в изумлении. — Ну, у нас будет корпоратив — традиционно. Если желаешь, я оформлю и тебе пригласительный. — Ты смотришь на него спокойно, но в глубине, под пиджаком, рубашкой, кожей и ребрами подрагивает тонкая струнка — и ты вдруг понимаешь, что очень, очень хочешь, чтобы он пошел с тобой. Или ты с ним. Или не идти, а просто остаться дома. С елкой и телевизором, или книгами, или... — Нет, Рихито-ни-сан, спасибо, но не стоит — я завтра улетаю на Хоккайдо до конца зимних каникул. Струнка лопает, дрожание исчезает, оставляя после себя пустоту. — Вот как, — улыбаешься ты, снова поправляя очки. — Отличный выбор на праздники. С кем летишь? — Одногруппники — и подружка, конечно. — Здорово.
— А как такое? Думаешь, ей понравится? — он берет с полки очередную коробку — сотую вариацию на тему праздничных сердечек. — У этих конфет шанс понравиться ей такой же, как и у всех предыдущих. — Да что ты такой занудный! Никакого толку от твоей помощи! — смеясь, он тычет кулаком тебе в ребра. — Но это же твоя девушка — ты лучше знаешь, что ей понравится. — Да уж, моя Аюми — не то что твоя единственная и неповторимая. Которая еще и деньги тебе приносит регулярно. И такой же регулярный секс по восемь-десять часов в сутки, — громко шутит он. Некоторые покупатели оборачиваются и смотрят на вас. Ты опускаешь взгляд и кашляешь в кулак, следом делая вид, что отряхиваешь шарф от какой-то пылинки. Он замечает неловкость и хлопает тебя по лопаткам под строгим темно-серым пальто. — Вообще-то, это она должна дарить тебе шоколад, а не ты ей. — Это в этих ваших Япониях так. А у нас в Европах принято, чтобы и парни девушкам дарили. Как думаешь, она мне купит или сама сделает? — А я-то откуда знаю? — улыбаешься ты, окидывая взглядом полки. Замечаешь в конце ряда строгую коричневую с бордовым коробку, направляешься туда. Внутри нее — много маленьких шоколадных плиточек, завернутых в праздничную фольгу. Тебе интересно, понравилось ли ему бы? — Воу, тоже решил задобрить свою «девушку»? — слышишь ты насмешку над плечом. — Это ж не женский подарок, — синие глаза удивленно глядят на тебя. — Да, ты прав, — поспешно ставишь коробку на место. — Нашел наконец? — переводишь тему. — Да-а! Вот эти. Думаю, угадал.
— Все собрал? — ты смотришь на стоящие у двери сумки. — Да. Ненавижу собираться в дорогу. — Да ладно, когда на Хоккайдо летел, не возмущался. — Туда я отдыхать летел, а тут — к родителям. Чувствуешь разницу? — он двигает бровями. — Прекрати, — ты словно бы строг, — Томояма-сама почти год тебя не видел. Отцу будет приятен такой знак внимания. Ты окидываешь квартиру взглядом, накидываешь на плечи пиджак и открываешь дверь. Вы выходите. — Ри-ни-сан, тебе точно не трудно нас подбросить? — Точно. — Карточка в твоей руке скользит по электронному замку, и умная система сама гасит везде свет, запирает двери и включает сигнализацию. — Моя подружка осталась в офисе скучать по мне до понедельника. — А моя летит со мной, — сообщает он. Нет, не хвастается — просто делится радостью со старшим братом.
— Смотри, не забудь скучать по мне, Ри-ни-сан, — машет он тебе, прежде чем они с Аюми скроются в офисе службы безопасности для досмотра. — Зачем мне это? — смеешься ты и качаешь рукой им вслед. А ведь будешь, обязательно будешь, ты точно знаешь.
— Ри-ни-сан! — крепкие руки стискивают тебя так, что чуть не хрустят ребра, и отрывают от земли. — Черт подери, как же я рад тебя видеть! — Я тоже рад, — поправляешь ты очки, когда тебя ставят на место, и похлопываешь его по плечу. — Здравствуйте, Ямада-сан, — ты коротко кланяешься Аюми. — Здравствуйте, Камигава-сан, — она кланяется в ответ. Вокруг текут люди: прилетевшие, встречающие, сотрудники — обычная суета аэропортов. — Ты скучал? — поднимаешь на него удивленный взгляд. Такого вопроса в лоб ты не ждал. Всматриваешься в ясные синие глаза под русыми ресницами, а они лучатся лишь радостью и привычной страстью к жизни. — Не-е-ет, — смеешься ты. — Пошли в машину. Он подхватывает сумки и чемодан на колесиках. Аюми идет рядом. — Врешь! Ну признайся, Ри-ни-сан, скучал же? Я вот скучал! — Ладно, ладно, скучал — только отстань! — отмахиваешься, ощущая в груди тягучую неловкость. Действительно ведь скучал. Не хотел признаваться себе, что этот парень в твоей жизни стал куда большим, чем просто сын директора. Не хотел признавать, что это из-за него в грудной клетке тепло подрагивает и тонко тянет безнадежностью. — Вы такие смешные, — улыбается Аюми, беря его под руку.
— Выбираешь мотоцикл? — ты удивленно останавливаешься с чашкой кофе за его спиной, через плечо глядя на экран ноутбука. — Да. Парни с курса гоняют. Понял, что тоже хочу. У тебя под ложечкой неприятно ёкает и страх заранее тянется к горлу холодными пальцами. — Не было печали. Это же опасно. — Да ладно! Это классно. А жить вообще опасно, что ж тогда, все время дома сидеть? — Я против — если тебя, конечно, интересует мое мнение, — с некоторым нажимом сообщаешь ты. Он оборачивается и смотрит на тебя с изумлением. Он не знает, как себя вести. — Да брось ты, Ри-ни-сан, что ты прямо как мой отец! — улыбается он во все тридцать два, улыбается очаровательно и подкупающе. Но ты несешь за него ответственность перед Томоямой-сама. Ты обещал его отцу. Ты смотришь в его глаза и понимаешь, он не послушает. Ты для него всего лишь заботливый «старший брат», на которого можно опереться, но слушаться — не обязательно. Он слишком самонадеян, слишком упрям, он слишком может сам. В груди неприятно сжимается от переживания и непонятного, чуждого тебе чувства не то обиды, не то разочарования. И от тягучей тоски при мысли о возможном страшном исходе. Ты хочешь, чтобы тебя услышали, поняли — чтобы откликнулись. Но все это не здесь и не сейчас, все это не в этой жизни. — И все же, — ты сглатываешь неприятный ком в горле, — я прошу тебя подумать.
— Ри-ни-сан! — слышишь ты в трубку и спросонья с трудом фокусируешься на часах. Два двадцать семь. — Что случилось? — сжимаешь пальцами переносицу, предчувствуя неприятности. — Я в полицейском участке. Забери меня. Пожалуйста. Извини. — Что случилось? — Да-а... копы нагрянули... — Понятно,— выдыхаешь ты, — сейчас приеду, — и сбрасываешь разговор.
В груди зудит раздражение, и хочется плюнуть и оставить его в полиции до утра или вообще на сутки — но ты ведь не сможешь. Он такой дурак, оболтус, глупый, как мальчишка, улыбаешься ты, думая о нем. Ключи от машины, паспорт, что еще? Банковская карта — придется платить штраф.
— Спасибо, — виновато говорит он, пристегивая ремень безопасности. Ты поворачиваешь голову и внимательно на него смотришь. — Стивен, я покрываю твои проступки перед отцом. Тебе это удобно, но это неправильно. Томояма-сама ведь даже не в курсе твоего увлечения стрит-рейсингом? — Ему не надо знать, — сразу ощетинивается он. — Мне придется рассказать. — Нет. — Сти... — Послушай, Рихито, — с напором перебивает он, но тут же сбавляет обороты под твоим взглядом, — послушай... Я обещаю быть осторожным. Здесь, в Токио, я наконец могу заниматься тем, что мне по душе. — Боги, Стивен, да почему тебя так тянет на экстрим? — Потому что. И точка. — Подумай, что будет с твоими близкими, если с тобой что-то случится. С Томоямой-сама, с Каё-сан, с Аюми, в конце концов. — Что будет со мной, глотаешь ты недосказанное. — Мне придется рассказать твоему отцу, — сухо договариваешь и сжимаешь пальцами руль. — Да пошел ты! — он отстегивается, выскакивает из машины и хлопает дверцей. — Куда ты собрался? — Не твое дело. Ты поворачиваешь ключ в замке, трогаешься с места и медленно едешь за ним — обиженным, гордо вскинувшим голову и независимо засунувшим руки в карманы. Часы на приборной панели показывают половину пятого утра. В шесть тебе вставать на работу. — Садись. — Отвали. — Сядь. В машину, — жестко цедишь ты сквозь зубы. — Я сказал, отвали! Ты психуешь. Резко газуешь, не отпуская тормоза, отчего колеса визжат о бетон, разворачиваешь машину и начинаешь медленно на него напирать. — Да какого хрена! — возмущается он. Молча смотрит, тяжело дыша. Рывком обходит авто, распахивает дверцу и со всего маха падает на сидение. Лексус качнулся. Он захлопывает дверь.
— Привет, — не то мрачно, не то извиняясь он топчется в дверном проеме. Сердце при взгляде на его лицо вздрагивает и сжимается. Ты молча делаешь шаг в сторону, впуская его. Вспышка раздражения разгорелась и погасла. Ты научился не заводиться попусту. Не переживать. Не нервничать. Он большой мальчик и сам в состоянии за себя постоять. — С кем на этот раз? — для справки спрашиваешь ты, идя следом. — Да есть тут один. Лез к Аюми. А она... Черт, — он оборачивается и смотрит на тебя, словно ища поддержки, — ей это будто нравится! — Я принесу аптечку. Ты садись, — кивком указываешь на диван и уходишь в ванную. Возвращаешься и опускаешься рядом. — Сиди смирно. Что там с Аюми? — Не знаю, Ри-ни-сан, не знаю... Она стала... такой, будто я ей чужой какой-то? — Отношения исчерпали себя? — ты мягко касаешься ватным тампоном рассеченной брови. Кровь почти остановилась, но рана полна грязной запекшейся сукровицы, и ты стараешься ее счистить. Он косится на тебя, поджимая губы. — Ты со своей бизнес-аналитикой превращаешься в робота бездушного! Ты молчишь, сжав губы, продолжая обрабатывать ему бровь. — Ты так думаешь? — спрашиваешь наконец. — Да. — Ясно. Наверное, ты прав. Ты любишь ее? — Да. — Ясно. — Тебе и в самом деле хочется быть таким.
— Алло? — очередной ночной звонок выдергивает тебя из сна. Без трех два. — Каминагава-сан? Это Ямада Аюми. — Слушаю, Ямада-сан, — ты садишься в постели, понимая, что скорее всего снова придется куда-то ехать. — Заберите, пожалуйста, Стивена. Он напился. Его... вырвало. А теперь он ко всем лезет и хочется подраться. Люди скоро вызовут полицию. — Где вы?
— Ри-ни-са-а-а-ан, — стонет он, с трудом разлепляя глаза. — Проснулся? Как голова? — тут же вскидываешься ты, выныривая из хрупкого, ненадежного сна. — Сейчас лопнет. Дай попить, — голос его сиплый и измученный. — Сейчас. — Ты тянешься к столу, на который заранее поставил и стакан, и кувшин с водой, и средство от похмелья, и даже миску с водой и тряпкой, которую время от времени клал ему на лоб. — Держи. Сам сможешь? — Не-е-е-ет, — он сжимает ладонями виски. Ты присаживаешься около него на постель, бережно приподнимаешь и поишь прохладной водой со вкусом лимона и пузырьками, наблюдая, как подрагивают в утреннем свете ресницы его закрытых глаз. — Вот так, молодец. Скоро полегчает, — шепчешь ты. Отставляешь стакан обратно на стол и сползаешь с кровати на пол, чтобы не теснить его. Какой же он все-таки глупый и бестолковый, думаешь ты. Невольно тянешься и аккуратно убираешь прядку, прилипшую ко влажному лбу. Опускаешь голову на положенную на кровать руку. — Она бросила меня. — Я знаю. — Откуда? — Она вчера рассказала, когда я забирал тебя. — Что мне теперь делать? — Не знаю. Жить дальше? — Как, черт побери?! Я люблю ее. Я так люблю ее, Ри-ни-сан... Как же тебе везет, что ты такой замороженный. Работа, работа, работа — ничего, кроме работы. — Да, — грустно улыбаешься ты. Он не смотрит на тебя и не видит, нет нужды держать лицо, — везет. Ты тянешься, чтобы погладить его по волосам — но вовремя одергиваешь руку. Тебе его жаль? Да, совсем немного, этого глупого синеглазого мальчишку двадцати лет, считающего, что ничего невозможного для него на свете нет. — Тебе не надоело со мной возиться? Не понимаю, почему ты меня до сих пор не выгнал. Потому что ты мне очень дорог, дурак. Дороже всех на свете. Сколько же еще времени тебе надо, чтобы понять? — Потому что я твой «старший брат»?
— Ну наконец-то! Я уж думал, ты на работе ночевать собрался! — Что поделать. Делал сводный отчет, — кинув портфель на стул, ты проходишь в гостиную, привычно распуская узел галстука и следом вешая пиджак на спинку стула. — Устал? — он развернулся к тебе, когда ты опустился на диван с другого его конца. — Да. — Ты снимаешь очки и трешь глаза кончиками пальцев. — Ужин уже давно доставили. Разогреть? — Нет, я не голоден. Что-то ел на работе. Сейчас в душ и спать. — Что-то? Энергию космоса? — в вопросе звучит явный сарказм. Но ты его не замечаешь. — Нет. Суши были, онигири... со сливой, вроде, — на полном серьезе отвечаешь ему, с усилием пытаясь припомнить детали. — Кофе. Черт, как же болит голова. — Я хотел тебе сказать... — Я пойду, — не слышишь ты его. — Спокойной ночи. — Спокойной ночи, — он провожает тебя внимательным взглядом.
Днем, после обеда, в кармане пищит телефон. «Ри-ни-сан, привет, — начинается сообщение. — Я хотел тебе вчера сказать, но ты был слишком уставшим. Сегодня меня дома не будет. У нас гонки. Пожелай мне удачи!» Ты хмуришься. Уже отчасти свыкся с его поздними возвращениями после катаний и тренировок, но под ложечкой все равно неприятно сосет, стоит задуматься о скоростях и риске. Ты нажимаешь «ответить». В дверь стучат. — Камигава-сан, — входит твоя подчиненная, — отчет из бухгалтерии, как вы и просили. Электронная копия у вас в почтовом ящике. Она протягивает тебе папку. — Спасибо, Ясутори-сан, — ты суешь телефон обратно в карман и берешь папку. — Логисты еще не отчитались? — Нет, Каминагава-сан. Она коротко кланяется и уходит. А ты открываешь документы и начинаешь сравнивать цифры.
Вечером ты вспоминаешь о сообщении. Хватаешь телефон, открываешь «VIP» в списке номеров, звонишь ему. Гудок, второй, пятый. Искусственный голос сообщает, что абонент сейчас не может ответить. Наверное, он не слышит. Может, уже даже гоняют. Или только собираются. Привычная тревога поднимает в грудной клетке голову и оплетает тебя тонкими прочными своими щупальцами. Ты набираешь ему сообщение, желаешь удачи и просишь быть осторожным. Переданное в ночных новостях проходит мимо тебя. Ты ждешь от него звонка или хотя бы смс. Не дождавшись, идешь чистить зубы. Душ, кажется, немного помогает, снимая тревогу. Ты долго ворочаешься и наконец засыпаешь.
Ты уже привык к ночным звонкам. Не такие уж частые, но они стали частью твоей жизни. — Алло, — сонным голосом отвечаешь ты, кончиками пальцев потирая глаза. — Рихито-сан? Прошу прощения за фамильярное обращение, — слышишь ты незнакомый голос. Самое начало третьего. — Вам знаком Томояма Стивен? — Да. — Словно электрическим разрядом тебя подбрасывает в постели. Адреналин сгоняет сон без остатка. Сердце колотится в испуге. — Что с ним? — Он в реанимации, больница Санно, центр спасения жизни и экстренной помощи. Руки холодеют и начинают дрожать. — Что с ним?! — Разбился на мотоцикле. Множественные переломы, разрывы внутренних органов. Его сейчас оперируют. — Я сейчас приеду. Адрес? — голос твой звучит сипло и сдавленно.
Лампа дневного света гудит над твоей головой. Пустой коридор давит своей тишиной. За дверьми напротив, на операционном столе, — он. Ледяная удавка страха сжимает горло. Больно дышать. Больно думать, а что если... И ты отчаянно надеешься и хочешь кричать. — Каминагава Рихито-сан? Ты поднимаешься навстречу идущему к тебе врачу. На ходу он снимает маску. — Да. — Я — Такэда Юкио, хирург, оперировал Томояму-сана. — Как он? — Состояние критическое. Если переживет ближайшие двое суток, все будет в порядке. Хотя там придется решать вопросы другого характера. Вы его родственник? — Что-то вроде. — Сердце колотится от услышанного, в груди ноет. Но он жив, он хотя бы жив. А двое суток... — Я присматриваю за ним по просьбе его отца, — твои губы дрожат. — Если верите в богов, помолитесь, Каминагава-сан, — словно бы смягчается Такэда-сэнсэй. — А я пойду, меня ждут в соседней операционной. Позже к вам подойдет Идзуми-сэнсэй и расскажет подробности. — Благодарю, Такэда-сэнсей, — кланяешься ты, а врач уже уходит, и ты видишь только его чуть сутулую спину под рубахой молочно-зеленого цвета. Внутри пусто. И только вибрирует та самая струнка, что звенела от напряжения всякий раз, когда он подвергался опасности: драка, гонки, прыжки с парашютом... Вибрирует и гудит, как высоковольтный провод. Тебе страшно. До холодной улитки в животе и языка, прилипшего к нёбу. Страшно думать о том, что может случиться в течение этих двух суток. Это твоя вина. Не остановил. Не запретил. Не уберег. Самого дорогого человека. Ты запускаешь пальцы обеих рук в волосы и прижимаешь ладони к голове в жесте отчаяния. Над головой все так же гудит лампа.
читать дальше Июль выдался непривычно жарким. Но от зноя разогретого города Стожарова и его русалку спасали толстые стены добротной сталинки, пышная листва яблони за окном и шелестящий на уровне слышимости кондиционер.
Встав с постели, Артур сплел пальцы в замок, поднимая руки вверх, потянулся, хрустнув суставами. Кинул взгляд на телефон: два пропущенных вызова в беззвучном режиме. Шел третий день отпуска, а ему по-прежнему не давали покоя. Дима тоже получил свои заслуженные двадцать восемь календарных дней отдыха. Ему не звонили. Игнатьев был мелкой сошкой в своем отделе, и от него зависело крайне мало. Завтра утром они сядут в самолет и улетят на острова в Тихом океане, там даже Стожарова уже никто не достанет. Артур улыбнулся и посмотрел на Димочку.
Тот лежал ничком, занимая самый край своей половины. С тех пор, как в марте он заставил Игнатьева переехать к себе, эта картина стала привычной и неотъемлемой частью его жизни. Димочка пытался сопротивляться, отстаивать свое право на личную жизнь, но Стожаров в обычной своей манере смял и задавил возражения, не оставив парню выбора. Он хотел видеть его около себя каждую минуту, будто это было для него жизненно важно. Не было. Этого требовали его эгоизм и занозой сидящая в груди ревность: контролировать каждый шаг, каждый вздох. Легче от этого, правда, не стало.
Мало что изменилось в их отношениях с февраля: стадия сопротивления сменилась стадией смирения. Но Димочка как был неприступным бастионом еще до сближения, так им и оставался. Стожаров получил неограниченные права на его тело — и спустя какое-то время обнаружил, что этого ему мало. Было нужно что-то большее, глубинное, искреннее, что-то более интимное, чем молчаливая доступность и не механическое послушание. Темные волосы Димочки за ночь растрепались, рассыпались, открывая шею сзади. Несколько прядок прилипло к коже. На левом плече краснел глубокий укус, на шее и лопатках были засосы. Однако сложно было сказать, что эти знаки собственности Стожарова особенно радовали — они были свидетельствами его глубокого тлеющего отчаяния. И единственное, что ему в этом отчаянии было доступно, это отрываться на Димочке до потери контроля. Хотелось уже получить в ответ истерику, психи, срыв — в морду, в конце концов, — но Игнатьев молча терпел.
Артур до сих пор, несмотря на десятки ночей проведенных после, ясно и четко помнил их первую — в тот самый вечер, когда Димочка провалился под лед. Помнил свое нетерпение, дрожащее натянутой струной и скрытое под уверенной в себе спокойной наглостью, с которой он запрессовал Игнатьева в ванной. Он тогда едва сдержался, чтобы разом не завалить Димочку на кровать, пока тот медленно, как подмороженная улитка, развязывал пояс банного халата. Вот он был, на блюдечке с голубой каемочкой, доступен и напряжен, и вздрагивал не от холода, а от нервов.
— Ляг, — сухо приказал ему Артур, и Игнатьев неловко опустился на кровать.
Сначала сел с краю, плотно сжимая ноги, затем лег поперек матраса, ладонями прикрывая пах. Лицо у Димочки было бледное и из-за этой нервозности казалось тоньше обычного, ноздри то и дело вздрагивали на вдохе. Он упорно смотрел в потолок широко распахнутыми глазами и время от времени облизывал сухие губы кончиком языка. Из-за этого у Стожарова вело голову. С долгим выдохом он присел рядом и ладонью коснулся плоского живота. Под пальцами по коже пробежала волна мелкой дрожи, мышцы напряглись. Димочка резко выдохнул. Грудь его поднималась и опадала рывками, отчего четче выделялись ребра. Говорят, чужой страх возбуждает. Воистину так.
Игнатьева пришлось напоить. Молча подливая в бокал, заставить выпить полбутылки коньяка. Выпил и сам. Стало легче. Стало проще выплеснуть злобу, навязать свою волю, игнорировать дергания. Долгий стон боли потонул в гулких ударах собственного сердца. Он перевернул Димочку на живот, прижал его запястья к матрасу и провалился в надсадный тяжелый ритм, рваное дыхание и тягучее удовольствие. Перед глазами была макушка Игнатьева, влажная шея с родимым пятнышком у кромки волос. Он пах чистотой и шампунем Стожарова, еще чем-то неопределенным, свежим и возбуждающим больше прежнего. Артур уткнулся лицом ему в волосы, провел носом вдоль шеи, часто вдыхая запах, жадно укусил.
Ом помнил все до мелочей. Он помнил даже вкус крови Димочки — казалось, тот был другим. Гуще, слаже, терпче. Чушь. Стожаров прекрасно понимал, что обманывает сам себя. Лучше было только в его голове, в его тщетных надеждах, неизбывных вопреки здравому смыслу обломавшихся ожиданий. В его картине мира и планах на жизнь не было места теплым чувствам, любви, привязанности. Не было места зависимости. Ему не нужен был этот сентиментальный мусор. И проматывая раз за разом их с Игнатьевым отношения, хронически замершие в пункте А, Артур тщетно силился найти точку невозврата, после которой сладкое чувство власти и контроля над ситуацией обернулось горчащим желанием ответа на поцелуи. Даже малейшего движения губ было бы достаточно! Чтобы не делать гаже самому себе, он прекратил целовать Димочку в губы еще в апреле. Прижав кончики пальцев к векам, Стожаров крепко зажмурился, тряхнул головой, решительно отбрасывая прочь упаднические настроения, и двинулся на кухню.
Здесь все было залито ярким солнечным светом: пол, стол, стулья, холодильник безжалостно слепил своей белизной. После полумрака спальни глазам стало больно. Быстрым шагом подойдя к окну, Артур закрыл жалюзи. Сунул в приемник кофе-машины капсулу, ткнул кнопку. Мысли упорно возвращались к лежащему в спальне Димочке. Он знал, что тот уже не спит, но не спешит вставать, не желая пересекаться с «тираном» в ванной, на кухне, где-либо еще. Но рано или поздно встать придется, как ни крути. Сегодня они совершают последний перед поездкой рейд по магазинам.
Кофе-машина дзынькнула, мигнула светодиодом, сообщая, что кофе готов. Забирать чашку с напитком Стожаров не спешил. Сначала он открыл кран холодной воды и долго умывался, плескал на шею и грудь, пока холод не выгнал из головы невеселые мысли. Усевшись за стол с чашкой, Артур откинул крышку на планшете и, запустив гугл-карты, стал изучать маршруты до нужных торговых центров. Эта рутина, приправленная свежим горчащим вкусом ароматного кофе, отвлекала от глобальных проблем, заполняя мысли мелочами. В такие моменты Стожаров почти что был уверен, что их с Димой поездка обернется чем-то хорошим, станет еще одной точкой невозврата, но уже для обоих. В конце концов, не зря же он так тщательно выбирал место отдыха — Игнатьеву даже нечего было возразить на фото, демонстрирующее самое крайнее, самое отдаленное бунгало, стоящее посреди синей глади океана без единого барашка пены: там их действительно никто не будет видеть. Нет, даже не так: Игнатьеву понравилось — он понял это по глазам, — хоть тот только и выдал привычное плоское «хорошо». Конечно, хорошо, черт побери!
В коридоре раздались шаги. Стожаров поднял голову и наблюдал, как в ванную заполз растрепанный и сонный Димочка, натянувший на себя лишь пижамные штаны. Плескался там долго и наконец пришел на кухню за своей порцией кофе — вечно делать вид, что спишь, в конце концов становится просто бессмысленно. Бессмысленными были и разговоры, в общем-то. Либо сугубо по делу — либо неловкие попытки пообщаться, гибнущие в трясине молчания. Так что завтракали в тишине: Стожаров — уткнувшись в планшет, Игнатьев — в телефон. Но все это было не так уж и важно, потому что с завтрашнего дня что-то наконец должно начать меняться.
Во «Входящих» обнаружилось письмо от Галочки. Исключительно по работе. Если на то пошло, она никогда и не пыталась вывести их общение на что-то большее, чем быстро и лаконично условиться о встрече по служебной почте. После корпоратива не было никаких встреч. Один раз, где-то в конце марта, когда Игнатьев уже жил здесь, она приехала, пыталась устроить истерику — Мамаша Степановна надоумила, что ли? Не сумела. Не в ее характере. Слишком уважает себя. Помолчала, глядя Стожарову в глаза. Задала четкие конкретны вопросы, выяснила все, что было для нее важно, и уехала.
Вот за это Артур всегда и ценил ее: никаких сантиментов, слез, соплей. Не то что он сам сейчас: вздыхает, пока никто не видит, томится, ждет, надеется, против воли своей ловит взгляды, улыбки — но все они мимо кассы, все они не ему. Стожаров смеялся над собой, и, если бы смех что-то мог изменить, умер бы от него. Ответив Галине, он отложил планшет и принялся смотреть на Диму. Тот делал вид, что ничего не замечает: ни движений, ни долгого взгляда, ни копящегося в кухне напряжения. И это злило. Сначала медленно тлело раздражением под ребрами и, чем упорней Игнатьев таращился в телефон, тем больше начинало бесить. В такие моменты хотелось сделать ему больно, заставить заметить себя, отреагировать.
— Иди ко мне, — сухо приказал Стожаров.
Дима поднял глаза от телефона, посмотрел в упор. Заинтересованный чем-то в сети взгляд стал пустым и пресным. Игнатьев поднялся со своего места, обошел стол и замер перед Артуром. Дернув за руку, его заставили развернуться и усадили к себе на колени. Стожаров прижался губами к воспаленному укусу, положил ладонь на живот, поглаживая, скользнул на пах, уверенно прижал. Димочка долго выдохнул, закрыл глаза и запрокинул голову Артуру на плечо.
Когда какое-то время назад Игнатьев впервые ответил ему в постели, подмахнув и подхватив ритм, Стожаров чуть не понесся по квартире нагишом, разбрасывая конфетти. Но быстро понял, что рано радовался: отвечает только лишь тело, привыкшее и адаптировавшееся к новой жизни, — сам же Димочка к процессу остается столь же безучастным, сколь лежащая на колотом льду форель. Но даже это в глазах познавшего безнадежные стороны жизни Артура было свидетельством перемен к лучшему. Он был чертовым реалистом, он понимал, что по факту, скорее всего, все окажется не так оптимистично, но и ему были нужны розовые очки.
Хлопком ладони по бедру заставив Димочку приподняться, он стянул с него пижамные штаны.
Завтракали в кафе за углом. Снова молча, откинувшись на спинки кресел и уткнувшись носами в гаджеты. Когда от капучино в чашке осталась только скудная пена, Стожаров машинально смахнул какие-то кроши со скатерти, легко хлопнул ладонью по столу и сказал, что пора ехать. Сунув телефон в карман, Димочка поднялся и двинулся следом.
После прохлады автомобильного салона улица казалась пеклом. Раскаленным был асфальт, раскаленными были стены домов, даже стекла, казалось, плавились от жары. Долгожданные солнечные деньки успели досадить городу, едва наступив, и граждане, взвыв в каменном мешке из памятников архитектуры, снова жаждали серого неба и несущего влагу циклона. Оттого, не сговариваясь ускорив шаг, Стожаров с Игнатьевым чуть ли не в ногу спешили к стеклянным дверям кондиционированного торгового центра.
Внутри было битком. Складывалось ощущение, что все жители города единомоментно получили отпуск и пришли сюда за рубашками, шортами и сандалиями. Зеркала в отдельных залах, призванные создать иллюзию большего объема, создавали ощущение бесчисленной толпы. У Стожарова, который и без того особой страстью к шоппингу не пылал, начинало дергаться веко. Утешало его, что и Дима вышел из состояния индифферентной рыбины и тоже терпел. Здесь и сейчас они понимали друг друга без слов, поймав какой-то ирреальный момент единения. Артуру не верилось, но он боялся спугнуть это сладкое ощущение, задрожавшее под ложечкой, оттого и делал вид, что все как обычно.
Им оставалось купить лишь дорожную сумку для Игнатьева — уже виднелся свет в конце туннеля. Спустившись на эскалатору с полными руками пакетов, они направились к боковой галерее.
Артур не понял, что произошло. Где-то за спиной что-то надсадно громыхнуло, мозаичный пол вздрогнул под ногами, зеркальные витрины загудели. В основании черепа вспышкой взорвался страх — толкнул к Диме, заставляя прижать того собою к ближайшей стене. В спину ударило каменной волной воздуха, резкой болью вспыхнуло в легких, вжало в стену, обдало жаром взрыва. Стекла разлетелись крошкой, обсыпая с головы до ног, посыпались куски штукатурки.
Стожаров что было сил старался устоять, защищая собою Димочку. Но ноги вдруг стали слабыми, непослушными. Он начал оседать.
— Артур? — сквозь пыль, крики страха и боль, сквозь вату в ушах услышал он растерянный голос Игнатьева. Почему-то пошел дождь. — Артур?!
Он упал на спину и задохнулся от боли. Бледное лицо Димочки и широко раскрытые испуганные глаза были последним, что он увидел перед тем, как мир померк. Слетали отдохнуть. Вот ведь… незадача.
Артур болтался в темноте, ничего не понимая, ничего не ощущая. Пытался сориентироваться, жив ли еще или уже все, без надежды на помилование? Но больше, чем собственный статус, его волновал Дима: как он? где он? что он?
— Стожаров? Артур! — эхом услышал он его испуганный голос.
Темнота начала рассеиваться, и он наконец увидел Игнатьева. Тот, заливаемый водой из оросителей системы пожаротушения, потерянно стоял на коленях над его, Стожарова, телом и несмело, механически тормошил то за плечо. Удивленно глядя на все это со стороны, Артур вдруг испытал резкий приступ беспокойства за Димочку: это шок? это пройдет? с ним все в порядке?
Вокруг них лежали раненые и мертвые, кое-кто из уцелевших пытался помочь, но большая их часть сидела истуканами, не в состоянии справиться с шоком. Димочка сунул руку в карман прилипших к ногам мокрых брюк и достал телефон. Нажал пару раз на кнопку, потряс в руке — и швырнул тот об пол, в отчаянии глядя на тело Стожарова. Внимательно изучая себя и Игнатьева, он понял, что за боль тогда пронзила ему спину и легкие: из грудной клетки тела — его тела! — пройдя насквозь, торчали две тонкие металлические трубки. Бог весть чем они были до взрыва. Кровь розовыми пятнами расползалась по рубашке и стекала на залитый водой пол.
Из-за угла появилась женщина и спокойным шагом направилась к ним сквозь всю эту панику и суету. В длинные ее волосы были вплетены кувшинки и водоросли. Стожаров узнал ее тут же. Она подошла и остановилась, застыв над Димой. Тот поднял голову, меняясь в лице.
— Неожиданно, — прокомментировала она с оттенком удивленного недовольства в голосе. — Но поздравляю тебя, мальчик. Видимо, все-таки сумел стать хорошим человеком, раз ради тебя, — она рукой указала на тело Артура, — вот так…
— Он закрыл меня собой… — растерянно проговорил Игнатьев, словно оправдываясь. — Это все случайно... — он терял нить, сбивался, начинал снова. — Я даже не понял… Я… Артур — понял раньше! Я не хотел!
— Мальчик, — с сарказмом в жестком голосе удивилась женщина, — ты не понимаешь? Он снял проклятье. Хотел ты — или не хотел — ты теперь обычный человек.
Спустя секунду лицо Димочки исказил страх. Он вскочил на ноги, осматривал себя, хлопал по бедрам, ощупывал колени.
— Ну? — требовательно спросила женщина.
— С… снял, — дрожащим голосом согласился Игнатьев. В глазах его при этом стоял такой дикий ужас, что Артуру стало не по себе.
— Не трогайте его! Отойдите! — но его никто не слышал. — Вон пошла от него, ведьма!
— Ну вот и славно, — кивнула она.
— Но я не хочу так! Я не могу так! — в отчаянии выкрикнул Димочка. Он снова опустился на колени возле тела Стожарова и потянулся к побледневшему и заострившемуся восковому лицу. Но вдруг отдернул руку.
— Как — так, мальчик?
— Он еще несколько минут назад смеялся! — отчаянно шептал Игнатьев. — Ш-шорты купил… в клетку… Это неправильно. Так не должно быть!
— Дима, ты идиот?
— Мальчик, ты понимаешь, что говоришь? — присев около Игнатьева, женщина пальцами за подбородок заставила его поднять голову.
— Да, — неожиданно твердо ответил Димочка. Она изучала его лицо, всматривалась в глаза.
— Будь по-твоему.
Ведьма поднялась на ноги, и снова все померкло.
— Это ведь был не сон? — первое, о чем хотел спросил Стожаров, придя в себя настолько, чтобы вообще хоть что-то сказать. Но вместо собственного голоса услышал невнятный хрип.
До этого он тоже открывал глаза — и всякий раз, скосив взгляд влево, находил там сидящего в кресле Димочку: дремлющего, читающего, листающего что-то в телефоне, просто глядящего в окно. Он мог бы порадоваться этому факту, но сознание снова ускользало куда-то в темноту, чтобы замереть там среди десятка-другого проводков, датчиками подключенных к телу Стожарова, загипнотизированно вслушиваясь в тихое пикание монитора частоты сердечных сокращений. Маска ИВЛ казалась тяжелой и давила на лицо. Хотелось ее снять, но он и пальцем шевельнуть не мог. Беззвучно проваливался обратно в небытие в надежде вернуться из него к преданно сидящему в палате Димочке.
— А? — вскинулся тот и вскочил с кресла. Подошел ближе, наклонился над Стожаровым, всматриваясь в его лицо.
Сколько раз Игнатьев делал так же, пока он был без сознания? Или не делал ни разу? Может, его и вовсе здесь не было, может, сидящий в кресле Димочка — это только плод больного воображения, может, влияние обезболивающего… Что ему тут колют? Впалые от усталости глаза внимательно изучали склонившегося над кроватью Игнатьева.
— Врач сказал, критический период миновал. Теперь тебе ничего не грозит. — Стожаров рефлекторно вдохнул порезче, чтобы ощутить запах Димочки, однако втянул лишь стерильный кислород.
— Хорошо, — просипел он, пытаясь ощутить собственные губы.
— У тебя пробиты оба легких, врачи чудом тебя спасли.
— Знаю — видел. — Эти слова дались труднее. На грудную клетку навалилась тяжесть.
— Как ты себя чувствуешь? Пить хочешь? — участливо спрашивал Дима, заглядывая ему в глаза.
— Будто я умер еще вчера. — Димочка на мгновение помрачнел. — Хочу.
Игнатьев тут же развернулся, чтобы налить воды в стакан. Но пока он там возился, Артур снова провалился в глухой и густой сон.
Очнувшись в следующий раз, Стожаров обнаружил, что чувствует себя все еще погано, но заметно лучше. Он не представлял, ни сколько проспал, ни какой сейчас был день. Димочки в палате не было. Ожидаемо. Но Артур стоило криво усмехнуться, как заметил на стуле его рюкзак. Захотелось поднять руку и в недоумении потереть лоб, но на подобный подвиг не хватало сил — дай бог, чтобы их хватило на разговор с Игнатьевым, а не как в прошлый раз. Артур чувствовал, что поговорить им надо о многом, хотя пропитанный обезболивающим мозг пока толком не мог сообразить, о чем конкретно. О том, что Димочка почему-то все время был здесь, смотрел в глаза, выглядел взволнованным и немного радостным? О том, что в том странном сне-не сне он не хотел, чтобы Стожаров умирал? А он умирал? Сейчас он казался себе хоть и чертовски слабым, но вполне живым: слушаясь его воли, пальцы неловко сжались в кулак, грудь поднималась на каждом вдохе, где-то слева до слуха доносился звук барабанящего в оконное стекло дождя.
Когда Димочка вернулся в палату, Стожаров заметил, как посветлело лицо того на миг при виде проснувшегося Артура. Улыбка скользнула по узким губам, но тут же смущенно скрылась с глаз долой.
— Ты проснулся, — констатировал он очевидный факт. — Как себя чувствуешь?
— Бывало и лучше.
Какое-то время без слов изучал того. Под этим пристальным взглядом Игнатьев наконец не выдержал и сцепил пальцы рук в замок.
— Дим, ты почему здесь? — наконец заговорил Артур и с приятным удивлением обнаружил, что сегодня речь дается без особых усилий. Сейчас не хотелось провалиться в сон лет, как минимум, на сто.
— Как — почему? Ты же чуть не умер, — Игнатьев поерзал в своем кресле.
— Ты знаешь, о чем я. — Дима молча кивнул.
Сейчас Стожаров был уже без кислородной маски, и, когда его ноздрей наконец коснулся знакомый аромат Димочкиного лосьона после бритья, он невольно сделал вдох поглубже.
— У тебя не нашлось ни одного родственника — я сказал, что я твой троюродный брат. Было бы неправильно оставить тебя одного. Здесь… — Игнатьев обвел рукой палату, — в таком состоянии. Ты мне жизнь спас…
— Сколько я здесь?
— Сегодня — шестой день. Из реанимации тебя уже перевели в отделение интенсивной терапии.
— Там дождь?
— Угу, льет как из ведра.
— Ни разу не Сейшелы.
— Ни разу, — согласился Димочка.
— И как ты — по дождю-то? — приложив немало усилий, Стожаров повернул голову, чтобы не приходилось так отчаянно косить глаза. Движение тут же отдалось болью в грудной клетке.
— Ну как… — как обычно. Резиновые сапоги и все такое.
— Это ведь был не сон? — спустя паузу Артур решился поднять эту тему.
Помолчав, Игнатьев ответил:
— Не сон.
Стожаров был ему благодарен за то, что тот не стал делать большие глаза, непонимающий вид, отнекиваться. Наседать на Димочку и заставлять его делать то, что ему нужно, сейчас было бы невероятно сложно — и напрягаться совсем не хотелось.
— Что это за баба была?
— Озерная ведьма, наверное.
— Наверное?
— О ней в той деревне легенда ходит — но никто по-настоящему в нее не верит. Как везде, в общем-то. Рассказывают байки, как кто-то из соседнего села слышал, как кто-то рассказывал… А я боялся расспрашивать.
— Ясно. — Поджав губы, Стожаров молчал. Ему хотелось знать — и было страшно. Он собирался, возможно, сдвинуть с места камень, который станет причиной оползня, причиной перемен, которые будет уже не исправить. Но он надеялся — и он решился. — Проклятье ведь с тебя снялось? Тогда, после взрыва.
— Снялось, — подтвердил Игнатьев.
— И я умер?
— Умер, — снова до белизны сжимая переплетенные пальцы, с усилием ответил Димочка.
— Тогда почему я сейчас здесь и живой, а ты все еще прячешься от дождя? Дима, ты же мог избавиться от меня раз и навсегда, Дима. Ты идиот?
— Видимо, — спустя паузу ответил Игнатьев. Однако в его ответе не было ни обиды, ни напряжения, ни горечи.
— Зачем? Или почему? Как вернее будет?
— Потому что ты мне жизнь спас. Затем, что ты любишь меня, — с вызовом заявил Димочка.
— Что? — с издевкой выдал Стожаров, у которого от этого простого факта ёкнуло сердце. Он — любит? Да не смешите! — С чего ты взял?
— С проклятья. Ты можешь отрицать, сколько влезет, Артур. Но отрицаешь ты для себя, так и знай, — едко ответил Димочка, видимо, находя какое-то удовольствие в том, чтобы загонять Стожарова в угол.
Прикрыв глаза, Стожаров облизал губы. Сердце колотилось и в ушах начало звенеть. Своей неожиданной прямотой Димочка бил не в бровь, а в глаз, заставляя его переживать и нервничать, как на первом в жизни экзамене. Он выдохнул, пытаясь успокоиться.
— Ну ладно, допустим. Я тебя люблю. Но ты-то почему здесь? Ты же меня не любишь. Ты меня ненавидишь, — он внимательно посмотрел на Диму. — Я бы тоже себя ненавидел на твоем месте.
Игнатьев вспыхнул до самых ушей и неловко попытался сделать вид, что ничего не было, потирая одну о другую напряженные ладони.
— Я тебя… не ненавижу, — сообщил он изножью койки. — Понимаешь… я не могу ненавидеть человека, который мне жизнь спас… и любит... меня.
— С ума сойти, — выдохнул Стожаров и закатил глаза.
— Ты, конечно, все равно еще порядочный мудак. — Артур невольно крякнул от этой прямоты. — Но ты же из мудака человеком становиться начал!
— Ты мне что, проповедь читаешь? — саркастично прервал он рассуждения Димочки.
— Нет, — смутился и замолчал тот.
Так и молчали какое-то время, впервые с февраля в умиротворенной тишине.
— Знаешь, — первым снова заговорил Стожаров, — мне казалось, что эта поездка должна что-то изменить. Я надеялся. Изменила, как думаешь?
— Видимо, — неуверенно и сдавленно ответил Димочка. Стожаров открыл глаза и снова скосил на того взгляд. Игнатьев мялся в физически ощутимой неловкости. — Да. Изменила. Тебе тоже теперь нельзя под дождь. В общем, ты как я! — выпалил Димочка и сел прямо по струнке.
Стожаров подавился воздухом и закашлялся. Застонал от боли, засипел и чуть не умер повторно.
— Что?! — выдохнул он, глядя в глаза подхватившемуся Игнатьеву, склонившемуся над ним.
— Только так ведьма могла тебя оживить.
Он крепко зажмурился, вжимаясь головой в подушку. В груди от напряжения адски болело, и от боли этой хотелось стонать. Она, однако, отвлекала от мыслей и помогала отсрочить панику. Господи помилуй, он же видел, как это бывает с Димочкой — раз и все, пиздец с хвостом. Бояться воды, дождя, прятаться под зонтами и в резиновых сапогах, всю жизнь жить, как на пороховой бочке, не позволяя себе толком расслабиться. Никаких бань, саун и бассейнов, никаких пьянок в тесном мужицком кругу. Это же просто, простите, безнадежный финиш. Артур долго выдохнул, но вместо этого получился стон.
— Прости, — сдавленно сказал Дима, опустив взгляд. Он присел на край койки, ладони положил на узкие бедра в синих джинсах. Напряженно сжимал пальцы, виновато кусал губы. — Я думал… Я хотел… надеялся…
— Заткнись, Дим, — на удивление спокойно оборвал Стожаров его потуги что-то объяснить. Эти робкие метания Игнатьева лучше любых слов, сказанных прямо в глаза, четко и ясно напомнили о сделанном им: Димочка отказался от жизни нормальным человеком, чтобы Стожаров тоже жил. — Я понимаю, хотел как лучше, а вышло как всегда. Ты ж не гений, в конце концов. Так что я тебя прощаю.
— Прости, что?! — потерял дар речи Игнатьев.
— Можно вместе попытаться улучшить положение дел. Так что давай, начинай. Можешь с минета.
— Да ты охренел, что ли?! — теперь задыхался Димочка. — Ну ты и мудак!
— Тоже мне новость. Ладно, можешь просто поцеловать, — ухмыльнулся Артур.
— Нет.
— Быстро.
— Нет.
— Я жду, Дима, — вдруг привычно холодно и жестко потребовал Стожаров.
На мгновение Игнатьев обомлел, будто его окатили холодной водой. С застывшим, как всегда это было, лицом он смотрел на Артура. И вдруг психанул:
— Хрен с тобой, золотая рыбка! — он со злостью впился ему в губы.
Долгий-долгий день ездит Солнце в берестяной кереже по синему небу — осматривает свои земли. Утром Медведь его везёт в полдень — Олень-бык, к вечеру — Оленьва-женка. Много, очень много дел у Солнца: надо дать жизнь всему, что должно родиться, надо растить деревья, ягель и травы, надо светить зверям, людям и птицам, чтоб жирели они и плодились, умножая богатства Солнца. К вечеру устаёт Солнце, валится без сил за море. Ему бы уснуть-отдохнуть, а тут сын Пейвальке - солнечный луч пристаёт: — Отец, пора мне жениться! — Что верно, то верно — пора! А есть ли у тебя невеста? — Нету. Примерял я свои золотые сапожки земным невестам, ни одной не пришлись впору. Ноги у них тяжёлые, от земли не оторвёшь. А мне в небе летать. — Не там ты ищешь невесту, Пейвальке, - сказало Солнце. — Спрошу я Луну, дочь у неё родилась. Хоть и бедней нас Луна, а всё же, как и мы, по небу ходит.
читать дальшеДождалось Солнце того дня, когда Луна утром вышла на небо, подкатилось к ней поближе, спрашивает: — Скажи, соседка, не растёт ли у тебя дочка хороша? У меня для неё жених есть, сынок мой Пейвальке - солнечный луч. Затуманилась мать Луна, отвечает: — Малое ещё дитя моя дочка. На руках держу и не чую, есть она или нет — чуть светится. Куда уж ей замуж! — Ничего, — говорит Солнце, — наш дом богатый. Откормим, дородной будет. Дай, пусть посмотрит на неё мой Пейвальке. — Ох, нет, — испугалась Луна и закрыла дитя тучкой, — сожжёт он её, твой Пейвальке. Скажу тебе правду, уже есть у неё суженый — Найнас - северное сияние. Вон он над морем ходит. — Ах, так! — рассердилось Солнце. — Значит, нам отказ из-за какой-то полоски?! Видно, ты забыла, соседка, что я всему даю жизнь, что у меня — богатства, у меня сила! — Сила твоя, сосед, сильна только вполовину, - молвила Луна, - а в сумерки ты где? А ночью? Долгой зимой где твоя сила? А Найнас - северное сияние и зимой и ночью даёт свет. От таких слов ещё пуще взъярилось Солнце, мечет огненные стрелы, пышет жаром гнева: «Всё равно, — кричит, — женю сына на твоей дочке». Загремел гром, завыли ветры, вздыбились в морях воды, ходуном заходили горы. Шатко стало на земле. Сбились в кучу стада оленей, попрятались в вежи люди.
Поскорей ушла мать Луна в ночную темень. Думает: «Видно, надо спрятать дитя от солнечных глаз подальше». Присмотрела на озере плавучий остров, где жили старик со старухой, добрые люди, и сказала: «Вот кому доверю свою дочку!». Устало бушевать Солнце, затих гром, улеглись ветры. Пошли старик со старухой в лес бересту драть. Видят: висит на еловой лапе серебряная люлька. Никого нет в ней, только слышится детский голос: — Ниекия — нет меня. А вот я! Смотрят: лежит в люльке дитя, на вид людское, но всё так и светится лунным светом. Отнесли старики домой люльку, радуются, что теперь есть у них дочка. Стали её растить. Слушается она старика, как отца родного, слушается она старуху, как мать родную, а ночью выйдет из вежи, поднимет личико к Луне, протянет к ней руки и лучится ещё сильнее. Научилась она шить из оленьих шкур пологи и одеяла, научилась расшивать их бисером и серебром. А станет играть, крикнет: «Ниекия — нет меня!» — и исчезнет, только смех звенит рядом. Так и назвали её старики — Ниекия.
Выросла Ниекия, девушкой стала. Личико у неё круглое, румяное, как ягода морошка, волосы — нити серебряные, сама тоненькая и вся светится. Дошёл слух до Солнца, что живёт на острове невеста, на земных дочерей непохожа. Послало Солнце к ней сына своего Пейвальке. Прилетел Пейвальке на остров, заглянул к старикам в вежу, увидел он Ниекию, и мила он ему стала. — Примерь, — говорит, — красавица, мои золотые сапожки! Вся зарделась Ниекия, стала примерять сапожки и вдруг закричала: — Ой, жжёт, больно! — Ничего, — утешает Пейвальке, — привыкнешь! Хотел он обнять Ниекию, унести с собою, но крикнула она: — Нет меня, нет меня, нету! — и, словно тень, растаяла, исчезла. А золотые сапожки остались у порога.
До ночи таилась Ниекия в Лесной чаще. А когда поднялась в небе Луна, пошла, пошла она по лунной дороге через леса, через горы, через тундру. Мать Луна вела её к морю и вывела на пустынный берег к одинокому дому. Вошла Ниекия в дом — никого в нём нету. Грязно, не прибрано в доме. Принесла Ниекия воды, вымыла дом, всё прибрала. Захотелось ей спать. Обернулась она старым веретеном, воткнулась в стенку и задремала. В сумерках услышала Ниекия тяжелую поступь. В дом вошли воины в серебряных доспехах, один другого сильнее и краше. Это вошли братья Сполохи, впереди — старший брат их и вождь Найнас - северное сияние. — Чисто в нашем доме, — сказал Найнас. - Видно, пришла к нам добрая хозяйка. Она таится, не вижу, а чую, смотрит живыми глазами. Сели братья за ужин. Поели — стали играть, затеяли между собой битву. То схватятся в рукопашную, то рубятся мечами. Белым огнем сверкает оружие, алые сполохи пляшут в небе. Запели братья песню воителей неба и один за другим улетели. Только Найнас светлой тенью остался в доме. Стал он просить: - Покажись, кто ты! Если старая старушка — моей матерью будешь, если мне ровесница — будешь сестрою, если юная девушка — назову невестой. — Это я! — тихо молвила Ниекия и в сумерках ранней зорьки предстала перед Найнасом. Он спросил её: — Пойдёшь ли за меня замуж, Ниекия? — Пойду, Найнас, — чуть слышно ответила Ниекия. Но тут заря разгорелась, выглянул край Солнца. Крикнул Найнас: — Жди меня, Ниекия! — и умчался, будто его и не бывало.
Каждый вечер прилетали Найнас и братья к родному дому, каждый вечер затевали игрища в небе, а на утренней зорьке улетали. Просила Ниекия Найнаса: — Останься, Найнас! Хоть денёк побудь со мною! — Не могу, — отвечал Найнас, — ждут меня за морем небесные битвы. Стала думать Ниекия, как удержать Найнаса. Сшила она полог из оленьих шкур, вышила на нём серебром Звёздный Пояс и большие звёзды и развесила под потолком в доме. К ночи прилетел Найнас со своим войском. Натешились они в небе, наигрались и легли отдыхать. Крепко спит Найнас, а нет-нет, глаза откроет, видит: над ним тёмное небо и Звёздный Пояс, значит, ночь ещё, вставать рано. Проснулась Ниекия, вышла из дома, а дверь притворить забыла. Открыл Найнас глаза — за дверью ясное утро, Медведь везёт Солнце по синему небу. Выскочил Найнас из дома, зовёт братьев. Но тут Солнце его увидало, охватило жаром, к земле прижало. Бросилась к суженому Ниекия, заслонила его от Солнца своим телом. Поднялся Найнас, стал светлой тенью и в вышине растаял. А Солнце схватило Ниекию за косы, обожгло огненным взглядом, стало звать своего сына Пейвальке. — Убей, а не пойду за Пейвальке! — плакала Ниекия. Швырнуло тогда Солнце Ниекию матери Луне на руки. Приняла её мать Луна, к сердцу прижала, так с того времени и держит. Видишь тень её личика на лунном лике? Смотрит, смотрит Ниекия на светлую полоску над морем, на битвы Сполохов в небе и глаз оторвать не может.
Волны вынесли деву на берег моря. Та поднялась на гору и попала в пустую избу, залитую кровью. Девушка стала отмывать кровь, устала и решила вздремнуть. Чтобы не попасть в чужие руки, она превратилась в веретено (волшебный предмет у финно-угорских и других народов). Вскоре послышались шаги и в доме появились тени богатырей. Они почувствовали запах живого человека и поняли, что в доме была женщина, но не смогли найти ее.
Витязи принялись за еду, а потом — за удалую потеху: стали биться мечами, так что кровь залила всю избу. Чем больше распалялись молодцы, тем ярче становилась кровь. Наконец, боевая игра прекратилась, и бойцы тенями вышли из избы. Остался лишь их предводитель — Найнас. Он принялся искать невидимую гостью, и наконец та смилостивилась — в лучах утренней зари приняла свой облик. Найнас стал мужем лунной девы.
Невидимая дружина Найнаса — сполохи. Когда они бьются в избе, по небу разливается кровь — северное сияние. Этот миф известен многим финно-угорским народам. Сходный миф о небесной битве существовал у древних скандинавов: в небесном чертоге Одина Вальхалле собирались павшие в битвах воины и герои, пировали и сражались, каждый день воскресая для новой битвы.
Но Акканийди не могла жить в чертоге мертвых героев. Найнас отправил девушку к своей матери, дав ей волшебный клубок, который укажет дорогу, если не оглядываться и не отвечать на зов, кто бы тебя ни звал. Таков необходимый запрет для каждого (начиная с Орфея и Эвридики), кто собирается покинуть царство мертвых. Акканийди миновала все соблазны, прошла через радугу, достигла реки и тут попросила у матери Найнаса лодку, которую делал он сам и поранился: мать поняла, что девушку прислал Найнас.
Мать приготовила постель в амбаре, и Найнас стал навещать жену по ночам. При свете солнца Найнас появляться не мог — днем его не видела даже собственная мать. Две женщины решили задержать его хитростью — соткали звездный пояс и повесили под потолком, чтобы Найнас не отличил дня от ночи. Когда солнце уже ярко грело и Акканийди вышла по воду, Найнас пробудился и в ужасе бросился от света. За ним бросилась и жена Акканийди, чтобы заслонить его от солнца — но было поздно, Найнас растаял в его лучах. Сама же Акканийди тоже нарушила запрет — впопыхах появилась при свете Солнца простоволосой. Солнце схватил бывшую невесту своего сына и забросил ее на луну. С тех пор в лунных пятнах различают силуэт девы с коромыслом, идущей по воду.
Жил старик со старухой; у них была дочь. Раз старик пошел в лес драть бересту. Вдруг из-под березы выскочила лягушка и говорит: — Старик, возьми меня замуж. Старик отвечал: — Куда мне с тобой? У меня есть жена. Лягушка рассердилась и говорит: — Есть у меня ножницы; если я ими уколю тебя раз, у тебя будут две раны; если уколю во второй, будут четыре; если уколю в третий, будут шесть ран, и ты изойдешь кровью. Старик испугался и сказал: — Хорошо, будь моей женой. Лягушка велела ему построить себе вежу и каждый день носить ей пищу. У лягушки были два сына и одна дочь. Одного сына звали Тесаный Пень, другого — Олений Хомут, а дочь называлась Остроглазка. Когда они подросли, они все большее и больше стали просить еды, так что старику не под силу было им доставать пропитание. Тогда лягушка сказала ему: — Если ты не будешь нас кормить, мы съедим сперва тебя, потом твою старуху, потом твою дочь. Они так и сделали: съели старика, потом взяли и старуху. А старуха раньше сказала дочери: «Когда они съедят меня, ты собери все мои косточки в мешок и сосчитай их. Всех соберешь девяносто девять, а нужно, чтобы их было сто. Ты ударь по спине Остроглазку: у нее изо рта выпадет кость. Возьми скорей эту косточку, кинь в мешок и беги. Как добежишь ты до луга, где течет речка, положи кости на землю, ударь три раза березовым сучком, — и сделается тупа . В ней ты и живи. А вот тебе еще сонная спичка». Дочь так и сделала. Когда лягушка с детьми съели старуху, она подобрала девяносто девять косточек, потом ударила Остроглазку по спине, и у той выпала изо рта последняя кость. Остроглазка рассердилась и крикнула: — Постой, придет очередь и до тебя, тогда полакомлюсь! А девушка уже пустилась бежать. Добежала она до луга, где текла речка, положила мешок с костями на землю, ударила по ним три раза березовым сучком, — глядь, точно из земли выросла тупа. Стала девушка тут жить-поживать. Лягушка хватилась девушки и послала старшего сына отыскать ее и узнать, как она живет. Тесаный Пень пошел и скоро нашел девушку. Он попросился к ней в тупу отдохнуть с дороги. Она пустила его к себе, накормила и уложила спать. Когда же он заснул, она тронула его сонной спичкой, и он сразу ослеп и оглох. Сама же она в это время играла с солнцем и вышивала себе пояс золотом и серебром. На другое утро она отослала сына лягушки домой. Он пришел и ничего не мог сказать, как живет девушка. Лягушка рассердилась и говорит: — Назвали тебя Пнем — и справедливо. Послала она второго сына. Девушка и его угостила, уложила спать и тронула сонной спичкой. И он, вернувшись домой, ничего не мог рассказать. Мать и ему сказала: — Хомут ты — хомутом и останешься. На третий день лягушка послала свою дочь Остроглазку. Девушка уколола ей глаза и уши сонной спичкой, а сама села играть с солнцем и вышивать свой пояс серебром и золотом. Но у Остроглазки были еще другие глаза на затылке: ими она и увидала, что девушка делает. Она вернулась домой и рассказала все матери. Тогда они обе решили погубить девушку. А та, на всякий случай, взяла свой пояс, подвязала им себя под платьем и запрятала в него сонную спичку; в косу же положила ножичек. Утром лягушка вломилась к ней в тупу вместе с Остроглазкой. Они схватили ее, зашили в нерпичью шкуру и бросили в море. Вернулись к тупе, смотрят - ее и не стало. Остроглазка и говорит: — Девкиной-то избы нету; где же теперь искать пояс? Лягушка сказала: — Ну, теперь поздно, не воротишь девку; ее теперь уже далеко унесло. И пошли они ходить по лесам и болотам и по сю пору, верно, ходят. Девушку же принесло волнами к берегу. Она распорола ножичком кожу, вышла на берег и пошла, куда глаза глядят. Ей очень хотелось есть, и она ела по дороге ягоды. Наконец, пришла она к какой-то тупе. Зашла в нее — в тупе пусто, только крови на полу налито, словно озеро. Она начала вычерпывать кровь; два раза вычерпала, но кровь опять выступала. Наконец, после третьего раза крови не стало видно совсем. Тогда она вымыла избу. Потом она начала искать, нет ли чего в тупе поесть; увидала за печкой лепешки, взяла одну, отломила кусок и поела. Но ей было страшно, потому что в тупе всюду проступала кровь. Она взяла, обернулась веретеном и спряталась за печкой. В этой тупе жили сполохи. Они приходили сюда ночью и бились друг с другом: тогда на небе делалось светло, точно огни горели, а люди говорили: «Сполохи опять режутся». Вечером вернулись домой сполохи; они сейчас же сказали: — Здесь был человек-женщина, но ее не видно. Начали они все есть; взяли по лепешке, а у одного лепешка начата. Звали его Найнас. Сполохи сказали ему: — Найнас, этот человек тебе родня. Найнас крикнул: — Покажись, кто здесь есть! Если ты старик, ты будешь мне отцом; если старуха, будешь матерью; молодой — братом; женщина — сестрой, а девица — женой. Как только он сказал это, веретено выпрыгнуло из-за печки и обратилось в девушку. Найнас обнял ее, поцеловал и сказал: — Ты будешь моей женой. Но жить тебе здесь нельзя: тут сполохи режутся. Пойдем, я провожу тебя к моей матери. Он привел ее к дороге, дал клубок ниток и сказал: — Брось его на дорогу; куда он покатится, туда и иди. Смотри на клубок, а больше никуда не гляди, иначе сполохи унесут тебя на небо. Когда придешь к реке, зови перевозчика. Тебя перевезет моя мать: она живет на том берегу. Как придешь, сделай вежу; мы в ней будем жить с тобой. Она бросила клубок на дорогу и пошла за ним. Шла она долго, днем и ночью. Ночью ее напугали сполохи, так что она чуть осталась жива: она слышала, как они пели: «Идет жена Найнаса, но скоро ее возьмет солнце». Она не оглядывалась, а шла все дальше и глядела только на клубок. Наконец, она пришла к реке и стала кликать перевозчика. Ее перевезла мать Найнаса. Девушка тотчас начала строить вежу, а вечером пришел к ней Найнас. Он сказал ей: — Как только будет светать, я уйду: если солнце увидит меня, оно меня сожжет. А девушка повесила над постелью свой серебряный пояс. Как ни проснется Найнас, она все говорит ему: «Спи, еще ночь; посмотри, как на небе блестят звезды». Так она обманывала его три раза. Наконец мать Найнаса закричала: — Невестка, возьми оленьи шкуры: они присохнут от солнца! Услыхав это, девушка испугалась и выглянула из двери, не покрыв голову платком. Солнце увидало ее и схватило ее за волосы. Она закричала: — Найнас, дай мне воды! Меня жжет солнце! Найнас выбежал, но тотчас солнце сожгло его, и он умер. Тогда девушка взмолилась: — Солнце, ороси меня водой! Солнце сжалилось, оросило ее водой, но не отпустило. Ему очень полюбилась девушка. Оно взяло ее к себе, и сделалась девушка женой солнца. Вскоре у них родилась дочь. Пока она была маленькая, ее учили всему, а когда она подросла, солнце решило опустить ее на землю, чтобы она нашла себе суженого. Солнце и жена его сказали ей: — Иди замуж за первого, кого встретишь; живите в любви, и у вас всего будет довольно. Дали ей еще шелку и сказали: — Приготовь три платка, продай их — и денег у вас будет довольно. Солнце вмиг опустило свою дочь на землю. Она пошла по земле и скоро встретила пастуха. Она вышла за него замуж, как ей было велено. И платки она сделала, продала их, и стали они жить богато. Люди начали им завидовать и говорить, что они живут чужим добром. Пастух обиделся и сказал им: — У меня все добро от солнца; если я захочу, я могу даже подняться к нему. Народ еще больше рассердился; говорят ему: - Если так, то поднимись завтра к солнцу; а если ты не поднимешься, мы убьем тебя. Пришел пастух домой и рассказал все жене. Она опечалилась, но сказала: — Дождемся утра. Утром они пошли навстречу солнцу и увидали, что оно едет на олене. Они остановили его и рассказали ему про свое горе. Солнце сказало пастуху: — Садись со мной, поедем. Жена пастуха пошла обратно. Соседи спросили ее: — Где муж? Она отвечала: — Он поднялся к солнцу. Солнце привезло пастуха к себе домой. Теща приняла его ласково и угостила. Солнце сказало зятю: — Теперь спи, а утром поезжай вокруг земли вместо меня. Утром ты поедешь на медведе; в полдень пересядь на оленя, а вечером на важенку. Пастух так и сделал. Когда он ехал на олене, ему захотелось ехать скорее, и он начал гнать его. Олень скоро упал мертвым. Пастух пересел на важенку и вернулся на ней к солнцу. На следующий день солнце поехало вокруг земли и увидало, что на дороге лежит мертвый олень. Вернулось домой солнце и расспросило об этом пастуха. Он рассказал, как все было. Тогда солнце сказало, чтобы он в другой раз не мучил животных. На третий день солнце и его жена простились с пастухом, дали ему много добра и спустили его на землю. Он вернулся домой и зажил с женой еще лучше, еще богаче прежнего.